Онлайн книга «Не трогай меня Взорвусь»
|
Заметил фотографию отца на подоконнике — секундная фиксация, потом сознательный отвод взгляда. Узнал форму? Определил звание? Или просто отреагировал на военную атрибутику — рефлекторно, как на своё? Перед уходом — обернулся. Не на меня. На кабинет. Фиксировал пространство или проверял — безопасно ли оставлять за спиной? Не задавала прямых вопросов о ранении, триггерах, сне. Рано. Сначала — доверие. Он не из тех, кто открывается по расписанию. Прогноз: длительный. Сложный. Перспективный — если не сорвётся.» Я закрыла тетрадь, положила ручку на стол и посмотрела на свои руки — на коротко стриженные ногти, на ванильный крем, который высох и оставил белёсые разводы на костяшках. За окном темнело — в ноябре в Москве это случается задолго до того, как рабочий день подходит к финишной черте, и к четырём часам город уже выглядит так, будто кто-то накрыл его тяжёлым одеялом, из-под которого не пробивается ни один луч. Ещё один. Закрытый, жёсткий, уверенный, что справится сам. Они все так приходят — с прямой спиной, с холодными глазами, с убеждённостью, что психолог им нужен примерно так же, как рыбе зонтик. Через два-три сеанса спина чуть расслабляется. Через пять-шесть — начинают говорить. Через десять — иногда — начинают слышать себя. Иногда. Но что-то зацепилось — и я не могла сформулировать, что именно. Не его ответы, не молчание, не протез, который он прятал под перчаткой с тщательностью, выдающей не стыд, а привычку контролировать каждый слой между собой и миром. Что-то другое. Может быть — тот короткий взгляд на фотографию. Секунда, не больше, и он ушёл от снимка так, как уходят от могилы, у которой нет времени стоять. Или — то, как он обернулся в дверях. Не на меня. На комнату. Как будто запоминал — на случай, если не вернётся. Или — на случай, если вернётся. Я одёрнула себя. Профессиональная дистанция, Марина Викторовна. Наблюдение — да. Интерпретация на основе одного сеанса — нет. Следующий пациент — через пятнадцать минут. Встала, налила воды из графина, выпила, убрала стаканы, поправила кресла — оба, чтобы стояли ровно, на одинаковом расстоянии от столика. Ритуал. Между пациентами — обнуление. Каждый, кто входит, должен войти в чистое пространство, без эха предыдущего. Без запаха чужой куртки, без вмятины на подушке кресла, без тепла, которое оставил тот, кто сидел до него. Миша пришёл вовремя, как всегда — минута в минуту, словно опоздание на терапию было бы нарушением какого-то внутреннего устава, который он сам себе написал и сам же не мог нарушить. Двадцать четыре года, контрактник, тихий — такой тихий, что иногда я ловила себя на желании проверить, дышит ли он. Садился в кресло аккуратно, руки на коленях — одна на другой, пальцы переплетены, как будто держал что-то невидимое и боялся уронить. Спина прямая, но не армейская — скорее больничная, как у человека, который привык сидеть ровно, потому что так сказали, и перестал спрашивать зачем. Смотрел мимо меня, не на меня, куда-то в точку на стене, где когда-то висел календарь, а теперь осталось пятно посветлее. — Как неделя, Миша? — Нормально. — Что делал? — Ничего. Он не врал — в том-то и беда. Ничего — это буквально: не выходил, не звонил, не ел толком, не спал толком, существовал в своей однушке, как в капсуле, запаянной со всех сторон. Попытка суицида — полгода назад, таблетки, не довёл, скорая успела. С тех пор — центр, терапия, медикаменты. И эта тишина, от которой у меня внутри поднималось что-то тяжёлое и тревожное, потому что молчание Миши отличалось от молчания других ветеранов. Те молчали, потому что не хотели говорить. |