Онлайн книга «Одинокая ласточка»
|
Я просыпался в поту и почти с радостью и облегчением видел, что вокруг кромешный мрак. То есть черный мрак. Позже я мало-помалу понял, что эти фантазии порождала моя тоска по свету дня. Мечты о солнце проникли в мир снов, заплутали и ненароком очутились в оранжево-красной хмари. Меня приговорили к пятнадцати годам работ на угольной шахте в соседней провинции. Каждый день я вставал с койки, надевал униформу, крепко подвязывался соломенным жгутом, забирался в клеть и спускался вниз, и все это до восхода солнца. К тому часу, когда смена заканчивалась и клеть возвращала меня к устью шахты, солнце уже отходило ко сну. Ночью, когда усталость и бессонница вели войну, в которой ни одна из сторон не желала сдавать позиции, заведовавшие цифрами нейроны в моем мозгу приходили в необычайное оживление. Я высчитал, что пятнадцать лет – это примерно семьсот восемьдесят две недели, или пять тысяч четыреста семьдесят пять дней, или сто тридцать одна тысяча четыреста часов, или семь миллионов восемьсот восемьдесят четыре тысячи минут. Подсчет был, конечно, грубый, но и он привел меня к простому и безжалостному выводу: я упущу десять тысяч девятьсот пятьдесят встреч с солнцем – пять тысяч четыреста семьдесят пять восходов и пять тысяч четыреста семьдесят пять закатов. Разумеется, я пропущу не только восходы и закаты. Я пропущу весны, поля, зеленую траву, сверчков, школьные мелки и детские годы А-мэй. Допустим, я переживу эти пять тысяч четыреста семьдесят пять дней – А-мэй к этому времени станет взрослой девятнадцатилетней девушкой, она уже не обнимет мою ногу, не повиснет у меня на руке, не будет раз за разом подбирать к слову “дядя” – ох, нет, “папа” – тон голоска и выражение личика. Там, где я отбывал срок, каждое утро ровно в шесть включалось радио. Играла всем известная песня про солнце[48], затем чередовались протяжные и отрывистые гудки, и громкий твердый голос диктора сообщал точное время и дату. Мне больше не нужно было исчислять дни в узелках, как тогда в темноте, взаперти у А-янь. Но я не доверял этому металлическому голосу, я по-прежнему упрямо вязал узлы на воображаемом шнуре. Моими узлами стали письма А-янь. Она писала каждые полмесяца, без исключений. Новое письмо – новый узелок, считая письма, я не терялся во времени. Одно письмо – две недели, два письма – месяц, шесть писем – сезон, когда пришло двадцать четвертое письмо, я знал, что отсидел целый год. А-янь писала не длинно и не коротко, всякий раз страницы на две. Это были простые новости, например, о том, что овощи на грядках дали хороший урожай, помидоры надо доесть сразу, а вот огурцы и фасоль можно замариновать и есть круглый год; или о том, что в Сышиибу на основе бывшего союза крестьян-бедняков и низших середняков учредили деревенский комитет, председателем стал сын дяди Яна, Ян Баоцзю (я отметил, что А-янь назвала его непривычным “ученым” именем, а не знакомым каждому прозвищем – Плешивый); или о том, что младшая школа в храме, не работавшая три месяца, снова открылась, уезд прислал учителя, правда, он не местный, на официальном языке говорит невнятно, А-мэй его не понимает; еще о том, что моего однокашника Чэнь Кайи недавно назначили главой орготдела уездного парткома; о том, что у маленькой приемной А-янь сменилась вывеска, а сама приемная переехала во двор деревенского комитета, и теперь это получастная, полумуниципальная клиника; о том, что Ян Цзяньго заболел дифтерией, хорошо хоть удалось за бешеные деньги раздобыть упаковку пенициллина, мальчишка выжил, никто больше не заразился (кто заплатил за лекарство, А-янь не уточнила); о том, что А-мэй так и занимается по моему пособию, каждый день пристает к матери, спрашивает значение иероглифов, у А-янь уже голова раскалывается… и т. д. В ее строках не было шаблонных фраз вроде “вставай на путь исправления”, она даже никогда не узнавала, в каких я живу условиях. А-янь писала о житейских заботах, тишайших, зауряднейших, безо всякой сдержанности, недосказанности или фальши, обычных для послания заключенному. |