Онлайн книга «Бродский, Басманова, третий»
|
— Почему? Не поняла. — Прежде чем меня определили тунеядцем на заседании — да и плевать! — в нем меня обвиняли собственные родители. И вот это-то было по-настоящему тяжело! Осудили задолго до суда. Бездельник, лоботряс, тунеядец — это было ежедневной домашней пыткой. Отец высказывал такое, что у прокурора завяли бы уши. И адвокатов в семье не было, не было сочувствующих, заступающихся за меня, а если таковые и всплывали, то их слова для предков не значили ничего. Выйдешь на кухню — и там соседи смотрят как на дармоеда. Выскочишь из дома — какой-нибудь Бобышев шепчет, ядовито, гадко, мол, не устроиться ли тебе на работу. И вот ведь парадокс — коммунисты от этого ярма меня и освободили. Марина смотрела на него недоуменно, ожидая пояснений. — Я это почувствовал еще на суде. Выступала Ахматова, другие люди, вели про меня речи, правильные, в общем-то — а я смотрел на отца. И видел, как слушая эти речи, и слушая жадно, он преображался на глазах. Тебя не было, а я видел, видел — выступала великая, и он вдруг как-то смешно поднял вверх указательный палец. Слушая ее, сиял, как мальчик. Для меня это было событием — отец меня признал. Впервые за все эти годы. Я почувствовал, что родитель гордится мной. На скамье-то подсудимых! Затаенную гордость папеньки я чувствовал и потом, когда они приезжали с маман в Норенскую, и было совершенно другое ко мне отношение. Но по-настоящему пробило после Норенской, когда вернулся в свою коммуналку, квартиру, в свой закуток… Вошел — впервые как человек, как личность, в глазах тех, с кем жил под одной крышей. Стены, книги мои — и те смотрели иначе. Сел за стол — впервые не ощущая себя бездельником в глазах тех, кто зрит в затылок. Шепчутся о чем-то, чуть ли не на цыпочках ходят, когда работаю или даже делаю вид. Родители впервые разглядели во мне какую-то значимость для окружающих, понимаешь, да? Для них, законопослушных евреев, нелегко было осознавать меня в какой-то оппозиции к власти, особенно для отца. Но в этой-то вот… позиции я и предстал в его глазах некоей величиной. Впервые! Пусть та величина и с отрицательным значением — но, главное, я перестал быть нулем, как раньше! Глаза его увлажнились, и он попытался перебить излишнюю чувственность шуткой: — Таким образом, суд советский оказался воистину гуманен — в определенных смыслах — и едва не реабилитировал в моих глазах режим. Приговорив к ссылке, с меня сняли куда более страшное обвинение — в абсолютной никчемности, выдвинутое со стороны родных. — Так это хорошо. — Есть и плохая сторона, Марина, и это должно навечно остаться между нами. Удивительно, но мне понравилось быть гонимым — и самому стыдно, ужасно от этого стыдно. Ведь пожертвовал столь малым, я получил столь многое. Да и какие это жертвы? Даже неловко говорить. Его лицо вдруг осветлилось: — И вообще, тот процесс — борьба не с ними. Это больше борьба с собой. С тем гонимым во мне евреем, запуганным властью, мелко дрожащим на ветру, боящимся всех и вся. Ибо нет мира вовне, но есть мир, который в тебе. И ты способен им управлять! Но для этого нужно лишь решиться — сделать первый шаг в бездну. В тот момент показалось, что стоит заговорить, о чем хотела давно. — Тебя поддержали многие. И есть человек, которому ты обязан особо, но о котором почему-то не любишь вспоминать… |