Онлайн книга «Бродский, Басманова, третий»
|
Кажется, обе уже понимали, что ласковых слов от гостьи ждать не стоит. — Злишься на меня? Как-то вдруг старуха перешла на ты. Марина резко помотала головой. — Знаю, девочка, злишься… Я бы на твоем месте злилась, ох, как бы я злилась. И снова замолчала. Полное, величавое лицо обрело задумчивость, почти отстраненность от мира. Пауза явно затянулась, Марина чувствовала себя лишней — в доме, в котором постепенно замирала жизнь, в этой сужающейся комнате, в которую закована была больная. Вот и свиделись напоследок. Зря, зря она пришла. И кажется, ей пора. Девушка встала. — Сядь, — сказала Ахматова. — Посиди. Свидимся ли еще. Поколебавшись, Марина села. Ахматова заговорила почти страстно: — Ах, если б знали, из какого сора… Стихи растут из предательств, измен, из простой, повседневной человеческой боли. Только тогда эти стихи — настоящие, тогда они состоялись. В каждом из нас есть комок боли, в каждом. Стихи — разновидность совместного плача, они облегчают боль. Вот потому и нужны поэты. Только тот может быть поэтом, кто сам носит в себе эту боль, понимаешь? Носил ли Иосиф эту боль до тебя? Немного, ровно столько, чтобы стать известным в пределах нескольких студенческих аудиторий своего города. Кто же подарил ему боль, достойную вселенских пределов? Ты, девочка, ты. Мать родила его человеком. Но поэтом родила его — ты! Марину задела самооправдательная интонация ее речи — «ты подарила». Да не будь Ахматовой, и в голову не пришло бы сесть в тот мерзлый поезд, доставивший ее в другой год и другую судьбу, разделивший жизнь на две половинки. Но вот сейчас, перед смертью, великая словно бы самоустранялась от случившегося, настойчиво повторяя: ты, ты, ты. — Храни тебя Господь, — сказала Ахматова, драматично возвысив голос. — Иосифу повезло с тобой. Только у тебя и хватило бы мужества предать его. Фраза хлестнула как плетью, Марина внутренне окаменела. Старуха же как ни в чем небывало продолжала: — Это было больно, знаю. Но разве был другой путь? Тут-то и вырвалось у Марины, что хотела сказать: — Но как же я? Как же мы? А право на любовь? Ведь я просто хотела счастья — себе, ему… Вспоминая после, понимала — тот ее выкрик выглядел жалко. — Взгляните-ка на меня повнимательней, — Ахматова снова перешла на вы. — Я хороша как поэт, знаю. Но можно ли меня назвать счастливой? Много ли вы знаете счастливых поэтов? Говорила и говорю: тот, кто пишет стихи, теряет право на счастье. Но и тот, кто любит поэта — тоже теряет право на счастье. Поэзия — это осознанное служение боли. Твоя задача — заставить любимого испить кубок горечи. И повторюсь: боль невозможно разыграть. Это не театральная сцена, и тем более не подиум в каком-то там танцевальном зале. Итак, боль невозможно сыграть — ее можно лишь привести в исполнение. Видя, как исказилось лицо Марины, Ахматова добавила: — Девочка, девочка… Ты даже не понимаешь, как прекрасна была в том поступке. Как много для него сделала! Но поступок тот тайный, а значит настоящий. Никто и никогда его не поймет. Забудется ли он? Нет! Иосиф так и не простит. Тебя будут обвинять до конца твоих дней — но ты сможешь пройти это, сможешь. Вот что я хотела сказать. Едва сдерживая слезы, Марина выбежала их комнаты. Выбегала из квартиры, из парадной, с сожалением понимая, что снова впустила в себя отраву ядовитых словес; и что должна теперь как-то опровергнуть, что-то противопоставить таким речам. Тогда-то и всплыла в сознании благостная, как из рекламы, картина счастливой семьи — в которой нет никакого намека на боль; в которой лишь свет, Марина да Иосиф; и в которой, конечно же, должен был бы появиться ребенок. |