Онлайн книга «Бродский, Басманова, третий»
|
— Истинная правда, — отвечала Ахматова. — В поэзии не может быть учителей. Нет никого извне, кто придет и научит владеть строфой. Голос поэта прорезается изнутри. Только так. — И еще говорили, что, если кого бы и обучили, так это их жен и подруг. А меня? Меня вы тоже хотели бы видеть в своем классе? — Неужели я такое говорила? Какая чушь, — сказала Ахматова. — А впрочем… Ахматова долго молчала, словно собираясь с мыслями. Лицо ее окаменело. Внутренне воодушевившись, неподвижность натуры — удача художника, Марина торопливо набрасывала линии на портрет. — Впрочем, я бы собрала их, я бы сказала им кое-что, — произнесла наконец Ахматова. — Это покажется странным. Поймут ли? Но даже если и не поймут? Я бы вот что сказала, — говорила она как бы сухо, даже равнодушно. — Поэт должен быть гоним. Лишь гонимые обретают голос. Если любите поэта — столкните его в пропасть. Возможно, он разобьется. Но сильный найдет в себе силы и воспарит ввысь. Марина невольно остановила рисунок. Еще не совсем понимая смысл сказанного, тот подспудный, истинный смысл тирады, — в которую вписаны, кажется, тайнописью и их с Иосифом имена — она почувствовала словно бы зов будущего. И тогда вопросила: — А если не воспарит? Если разобьется? Ахматова продолжала говорить с прежним равнодушием, будто речь шла о самых обыденных, простых и понятных вещах: — Может, и разобьется. Но вот что я знаю точно: чтобы писать хорошо, поэту нужно ощущение пропасти… Вкус последнего предела, к которому он несется. Лишь там, на дне отчаяния, у него и прорезается голос. У Марины возникло ощущение, будто вновь она подступила к зыбким границам времен, какому-то новому году, терпко и ясно определяющему иное направление жизни; эти несколько фраз Ахматовой, искрясь, как елочные игрушки, летящие на пол, мягко оседали в глубинах сознания. — Нет, — сказала Басманова. Ответила инстинктивно, первым взявшимся словом, не вполне еще понимая, чему должна тут противиться; и что, возможно, стоило бы сказать «да». — Вы говорили: готовы к гнезду. Но вот что я скажу вам на это: не губите Иосифа, — прозвучало это внезапно, Ахматова почти просила. — Не пытайтесь обмотать его этой своей пеленкой счастья, которую, как вижу, вы уже приготовили. Марина была в растерянности: хотела, кажется, покорить Ахматову речью о гнезде, но лишь распалила. Что же сказала не так? Не любила, ох не любила таких своих выступлений, но будто дернули за язык, и вот расплата. Словно спасаясь от взгляда хозяйки, Марина низко склонилась к мольберту, снова взялась за карандаш. Ахматова сердито воскликнула: — Что ж, будете пеленать, вижу, будете… Ну так пеленайте не до конца! Оставьте ему хоть немного свободы! Дайте ему возможность дышать. Я ведь даже не за него прошу. А за поэзию. Элегантно, с одинокой морщинкой на лбу, хозяйка вновь погрузилась в паузу, вышла из нее со вздохом, продолжая и продолжая говорить о вещах, казавшиеся Марине непонятными, чудовищными: — Знаю, знаю… Вы неспособны дать Иосифу то, что просит его душа: беды вселенской. Но в ваших силах хотя бы не дать ему застыть. Теребите его постоянно! Не давайте спокойной жизни — поэту должно пребывать в тревоге… — В тревоге? — отозвалась, наконец, Марина. — Да, насчет вас. В мужской тревоге. Понимаете, о чем я? |