Онлайн книга «Иероглиф судьбы или нежная попа комсомолки. Часть 2»
|
Хватов рассказывал так, будто сам ещё не до конца верил в собственное везение. Приземлился он вполне достойно, хотя успел подвернуть ногу и пару раз выругаться так, что даже речные духи вздрогнули от уважения. Китайцы набежали мгновенно — человек десять, если не больше, и все разом загалдели, как вспугнутые куры. Хватов вытащил из кармана выданный ему шёлковый платок с китайскими письменами, потряс этой тряпкой перед носами любопытных крестьян и уверял, что он вовсе не проклятая «жапань», а самый что ни на есть борец за права трудового китаянства. Платок, как ни странно, подействовал. Вечером его донесли до берега почти как богдыхана и переложили в узкую лодчонку, а где-то ближе к ночи приткнулись к невзрачному французскому пароходику, шедшему в сопровождении французской канонерской лодки, где и передали раненого советского пилота, как мешок с особо ценным грузом. На канонерку его не взяли — там делали вид, что строго соблюдали нейтралитет, а вот на торгаша, оказалось, можно было посадить кого угодно. Французы, недолго думая, затолкали Хватова в кочегарку. Там, среди угольной пыли, он и ехал дальше — весь чёрный, словно шахтёр после смены, лишь зубы блестят. — Ох, — Хватов улыбнулся, рассказывая, — когда японский катер начал прожекторами шарить… Пристали, кричат: досмотр! Залезло человек пять с офицером, весь пароход осмотрели, в кочегарку сунулись, а у нас пыли, и я в углу сижу, как чёрт новогодний. — Я и выдал любимую французскую присказку Хренова, — говорил Хватов, — Же нема сиськи жмур! Офицер сразу глаза вытаращил, будто увидел не человека, а угольный чучхе-демон с языковым расстройством. Хватов ему и улыбнулся, как умел, и добавил ещё громче: — Уи! Уи! Ком цу мир, пид***ас проклятый! Он как услышал — так и рванул из нашего чёрного ада. — А командир вернулся? — спросил Хватов через несколько минут, когда все уже немного успокоились и подошло начальство. И по выражению их лиц он понял ответ. Конец июля 1938 года. Пароход " Сиракака-Мару " в ни жнем течении Янцзы. Сознание приходило волнами — то тёплыми, как летний ветер, то ледяными, как вода, в которую кто-то бессовестно окунул его голову. Лёха лежал в трюме японского парохода, и его собственное тело казалось чужой, разбитой машиной. Дёргающейся, дрожащей, не реагирующей на команды. Он не помнил, как его тащили на борт. Помнил только запах — смесь угольной копоти, тухлой рыбы и пота. И чьи-то руки, грубые, чужие, которые держали его так, будто боялись уронить. Очнувшись в трюме, он увидел очередное китайское лицо. Его возраст было почти невозможно угадать — лицо обветренное, темные глаза, жилистые руки. Китайцы сидели плотной кучей, связанные одной длинной верёвкой — она тянулась от шеи к шее, проходила под мышками, зажимая каждого в общий жгут. Такая вязка не давала ни встать, ни уйти, но руки оставались частично свободны — настолько, чтобы можно было держать миску или почесаться при известной ловкости. Среди пленников один оказался совсем рядом с Лёхой. Он сидел, опершись спиной о бочку; верёвка впивалась в плечи, но руки были стянуты на груди, и, сведя их вперёд, он мог немного тянуться к Лёхе. На его груди висела дощечка с иероглифами — как бирка. Лёха догадался: офицер или сержант. — Пей!… — прошептал он, наклоняясь настолько, насколько позволяла верёвка. — Надо пить! Много. |