Онлайн книга «Панцирная пехота»
|
Это было первое. Человек, который чувствует, что едет, инстинктивно садится - переносит вес на пятки и на зад, чтоб ниже. А на глине это худшее, что можно сделать: пятка режет размякший слой и уходит. Внизу перестали ёрзать. — Ткаченко! Бей кол выше! Где сухо! Это было второе. Он полез на два метра выше, туда, где склон прикрывал нависающий козырёк и куда дождь не доставал, и вбил там свой кол, и вбил хорошо. — Есть, вбил! — Перецепляй верёвку! По одному! Это было третье. Они перецепились за минуту сорок, все восемнадцать, ни разу не столкнувшись, и я в тот момент понял, ради чего мы двое суток таскали глину на плащ-палатках. Не ради того, чтобы научиться лазать. Ради того, чтобы, когда поедет, никто не сел. К половине первого мы вышли на пятый уступ. Тридцать метров. Оставалось восемь. И тут нас увидели. Сперва наверху, над самым гребнем, показалась голова - на секунду, не больше. Потом исчезла. — Видели его? - прошипел Ткаченко. — Видел. И он нас тоже. Я поглядел вверх, на оставшиеся восемь метров. Восемь метров - это минуты четыре при такой глине. А им, чтоб перебросить сюда пулемёт из ложбины, нужно минут пять. — Ткаченко, слушай. — Слушаю вас. — Скажи вниз: пусть трое остаются на пятом и держат верёвку. Остальные наверх, за мной, в темпе. Не по одному, а сразу все. — Дык мы ж друг на друга поедем! — Поедем. Зато дойдём. Мы прошли эти восемь метров за три минуты сорок. Дважды на меня съезжали сзади. Один раз я съехал сам и повис на верёвке, и меня втащили за шиворот. За полтора метра до верха я упёрся в проволоку. Один ряд, на низких кольях, натянутый по самому краю обрыва. Она была старая и ржавая, и это было хорошо, потому что старая ржавая проволока режется ножницами, а ножницы у меня были. Я разрезал её в трёх местах, и мы вылезли. Я вылез первым и первое, что увидел, была немецкая траншея в четырёх метрах. Пустая. Она была пустая по всей длине, насколько её было видно, - и лежали в ней две пустые пулемётные ленты, окурки и брошенная каска. Они ушли отсюда. Они держали ложбину, вот в чём было дело. Они полгода готовили ложбину, они шесть часов расстреливали в ней людей Севрюка, и они держали там всё, что у них было на этом участке. А сюда, на средний ярус, они посадили одного наблюдателя. Того самого, чья голова показалась над гребнем. Он оказался мальчишкой лет девятнадцати и он один сидел в двухстах метрах траншеи. Он не стрелял. Он мог - у него была винтовка, и он мог с двухсот метров положить нас всех по очереди, покамест мы висели на верёвке. Он этого не сделал. Его взяли живым, и он сидел на дне траншеи, и его трясло, и он всё время повторял одно и то же слово, которого никто из нас не понимал. Потом пришёл человек, знавший немецкий, и перевёл. Он повторял: «Один. Я один». Наблюдателя привели ко мне через десять минут. Его вели двое, и вели неловко: он не сопротивлялся, но и не шёл - переставлял ноги, куда толкали, и всё время оглядывался на свою траншею, будто там осталось что-то важное. Ткаченко подтолкнул его в спину, и он сел на дно. — Товарищ старший сержант, чего с ним делать? - не понял он. Я поглядел на пленного. Ему было лет девятнадцать. Худой, с длинной шеей, в шинели не по росту, с обгрызенными ногтями - я это заметил, потому что он всё время держал руки перед собой. |