Онлайн книга «Психотомия»
|
Вот в Салерно Платон платит капитану, чтобы тот «случайно» уронил груз с телом у берегов Крита. А на причале, среди матерящихся полупьяных рыбаков, замер немой носильщик. Голова опущена, но из-под сальных волос сверкают цепкие глаза. Хоть тот якобы покорно склонил голову, да чувствует Платон на себе тяжесть этого взгляда. Вот в Париже Платон подкупает гробовщика на кладбище Пер-Лашез – и снова видит за мшистой оградой, в тумане, силуэт в длинном сюртуке. Трость упёрта в землю, как копьё, голова на плечо склонилась, и глаза блестят сквозь сизую дымку. Вот он, главврач советской больницы, выкидывает в топку историю болезни, а к окну, припорошенному инеем от мороза, на секунду прилипает знакомое лицо в ушанке. Смотрит, криво улыбаясь, и сразу исчезает, чуть склонив голову. Фома всегда рядом. В любом обличье: нищий на паперти, фарисей в Иерусалиме, уличный газетчик в Лондоне, офицер НКВД в свете единственной лампы в окне напротив больницы. * * * Племя день и ночь бежало от мора. Однако спасения не было. Боги были глухи. Звери ушли из леса, дети кашляли кровью, река стала горькой – в её воды бросали мёртвых. Дым гас в дождевых потоках, огонь чадил, но не грел. У костра сидели измождённые. Старики качались, словно сухие стебли, женщины плакали, прикрывая детей. Над ними трепетали рваные звериные шкуры, натянутые на кривые стволы вырубленных деревьев, – так они пытались укрыться от ливня, что хлестал сверху без пощады. Старейшина, треснутая кожа которого обтянула кости, словно сухая кора, поднял руки к чёрному небу. Он взывал к небесам сорок дней и сорок ночей, тянул к ним свои высохшие ладони, и голос его был полон отчаяния. Под плач женщин и стон детей он рухнул на колени… И в тот миг молния расколола тьму. Изогнувшись остриём, она прорезала густые облака, и из чрева небесной тверди в самую чащу леса ударил светящийся камень. Старейшина, едва подняв руку, указал туда. И охотник – последний, у кого были силы вести под руку старика и держать копьё, – поднялся и послушно двинулся в лес. Дождь лил, как река, струи били по земле, и воздух дрожал от небесного грохота. Среди деревьев перед охотником разверзлась рана земли. Яма почернела, по краям торчали обугленные корни, горящие в дыму. В глубине тлели багровые огни, словно угли. Там лежала Она. Кожа Её была бела, как луна, тело обмазано глиной и тёмной липкой влагой, пахнущей медью. Она дышала, но глаза Её, широко раскрытые, смотрели ввысь и вокруг на деревья, будто не узнавая мира. Из горла рвался хрип – звук не то птичий, не то звериный. В ногах у Неё, в грязи и крови, бился младенец. Его крик прорывался сквозь гром. Крошечные руки скользили по сырой земле, кожа была покрыта кровью и глиной, а дыхание походило на сиплый писк зверька. Но в чреве Её ещё оставался другой. Из Её тела наружу торчала лишь одна крошечная ножка, дёргающаяся в муках: второе дитя застряло, рвало Её изнутри, будто в безысходной схватке. Охотник с бьющимся сердцем наклонился ближе, чтобы разглядеть Её лицо. Но вгляделась Она в него страшными глазами с нечеловеческим криком. Охотник в страхе отпрянул и вскинул копьё – то ли чтобы бой дать, то ли чтобы враз прекратить Её муки. И в тот миг Её рука рванулась. Быстрая, как змея. Пальцы ледяной хваткой вцепились в его запястье и потянули копьё к себе. |