Онлайн книга «Бродский, Басманова, третий»
|
— Вон, окошко, видишь? Покосившееся строение, темные, безлюдные окна. Вероятно, время обеда: замок на двери. — Смотри, — сказал Иосиф, — вот стоит в том окошке рыжеволосый поэт, трубка у уха, и объясняется со своей девушкой. Он любит ее, черт, любит. Трудно ответила, нельзя было здесь молчать: — Да, Иосиф. Вижу. — А после выходишь счастливый… Бывает, даже поругался — а все равно счастливый только оттого, что слышал, как звенит ее голос в проводах. И тогда любишь, решительно любишь все вокруг. Эту забытую Богом деревеньку. Поля. Даже ворон, рассевшихся на телеграфных столбах, и сами эти мачты с проводами, потому что не будь их — не было бы и ее голоса. Взглянул в вышину: — Да вот же они, все еще сидят. В выси почти недвижна группа черных комочков. Десяток на проводах, еще одна — на фарфоровой шишечке телеграфного столба. Согласно задрав головы, смотрели снизу — на ворон, на небо ли. Почувствовала, как неуверенно шевельнулась рука спутника. Следующим движением, кажется, ее обнимут. Но каркнула одна из пернатых, черным клювом, недобро, басовито. Голосовую петицию весомо поддержала другая, а следом возмущенно загалдели и остальные. Иосиф раздраженно махнул рукой — птицы, как дрессированные, сорвались в воздух, унося свой гвалт в горизонт. Вечером по настоянию Иосифа зажгли привезенные свечи. «Здесь никто их не жжет. Дорого им. Хочу, как в городе!» Марина выложила на стол брынзу, колбасу. Поразмышляв, добавила бутылку «Столичной». Иосиф, рассеянно думая о своем, — банку солений от Пестеревых, пачку сигарет, и еще одну емкость с сорокоградусной. Спохватившись, что будет чересчур, вторую убрал. Ели, вспоминая друзей. Иосиф пытался шутить — это были шутки горожанина, внезапно прозревшего, познавшего в деревне саму суть, и считающего теперь, что имеет право насмехаться над городским укладом. Марина чувствовала себя скованно, но вскрикивала смехом даже на сомнительную шутку. Потекла первая из зажженных свечей. Взглянув на нее пристально, попросила: — А давай все-таки запалим керосинку? Смену освещения исполнили слаженно, как в былые времена — гибко выгнув спину, Марина дула на парафиновое пламя, он же, ломая спички, чертыхаясь, поджигал фитиль. — Вот и славно, — сказала она, когда в темноте разгорелся свет лампы. Со сменой источника огня изменились будто и стены, и даже текст на пожелтевших газетах. Казалось, что застолье перенеслось в другие декорации, в похожую, но все же иную избу. И двое, сидящие сейчас за столом, веселы, раскованы; возможно, хотят друг друга — оба. — Вот теперь и я почувствовала себя крестьянкой. Бродский тут же потянулся к ней, словно подала невидимый сигнал. Упреждающе, грозно остановила: — Иосиф… — Хорошо, хорошо, Мэри. Как скажешь. Расстроенный, налил себе водки еще, вознес перед грудью стакан. По-крестьянски, чуть оттопырив локоть — простонародный, незнакомый ей ранее жест, явно появившийся только здесь. Замер на мгновенье. Словив встревоженный взгляд Марины, ограничился парой сдержанных глотков — лицо обескураженно скривилось, как у девицы, впервые вкусившей огонь сорока. Несколько глотков сделала и она, тепло разливалось по телу. Иосиф смотрел на Марину в нетерпении: весь день она будто от него ускользала. Словно бы и не она, а ее тень; не доехала, трясется в поезде — но, опережая событие, он ярко, волнительно домысливает ее существование в своих чертогах. Вот прикоснулся ты к ней, и она обернулась, взглянула обещающе — но в следующий миг уже стоит выжидательно в другом конце избы, одетая для прогулки. |