Онлайн книга «Погрешность»
|
Груду кладут не для того, чтобы закрыть. Закрыть можно землёй, и на юге, говорят, так и делают. У нас земли на локоть, а под ней скала, и в неё не закопаешь; но дело даже не в этом. Груда — это счёт. Каждый год, кто помнит, приходит и подкладывает камень. Один, свой, принесённый от осыпи. Через десять лет по высоте видно, сколько человек ещё ходит; через тридцать — осталась ли родня; через сто — помнит ли кто-нибудь вообще. Есть груды, к которым не ходят полвека, и они оседают и зарастают. Есть груда старого Эйнара — того, у которого судно ходило двенадцать лет лучше всех в трёх фьордах, а на тринадцатый не вернулось со всей командой. К ней ходят до сих пор, хотя ни одного человека из его семьи в посёлке не осталось лет двадцать. Гудрун ходит. Отца клали Асгейр, Торкель и я. Хельга носить не могла — у неё одна рука, — и она подавала камни, сидя у самой груды, брала их с земли и передавала нам, по одному, и делала это от первого ряда до последнего без единого слова. Ей никто не стал говорить, что можно этого не делать. Я потом думал, что это и было самым правильным из всего, что сделал в тот день посёлок. Мать стояла. Она пришла первой и ушла последней, и всё это время стояла в трёх шагах от груды, прямая, с сухими глазами, и на её лице не было ничего. К ней подходили. Подходили весь день — сначала родня, потом соседи, потом просто люди, и каждый говорил ей то, что говорят в таких случаях. Она отвечала каждому. Каждому по имени, коротко и правильно, и всякий раз находила, что сказать про них самих: у кого сын на промысле, у кого мать болеет, у кого в ту ночь погиб брат. Она держала на себе весь этот день целиком. Я в какой-то момент понял, что не смогу так, и, кажется, впервые в жизни позавидовал матери по-настоящему. Один раз она всё-таки села. Это было под вечер, когда у нашей груды клали последний ряд и людей вокруг осталось человек десять. Она отошла к камню шагах в двадцати, села на него и просидела, наверное, четверть часа. Не плакала. Просто сидела и смотрела в сторону фьорда. Я не подошёл. Я не знаю, правильно ли это было, и склоняюсь к тому, что правильно: подойди я тогда, ей пришлось бы что-то мне отвечать, а ей нужны были эти четверть часа, чтобы никому ничего не отвечать. Потом она встала и вернулась. И до конца дня больше не садилась. Астрид говорила над всеми одиннадцатью сразу. Она пришла к первой груде и осталась до последней, и всякий раз говорила недолго — по два-три десятка слов, и всякий раз про самого человека, а не про смерть вообще. Про отца она сказала так. — Хальвар, сын Стейна, — сказала она, и я вздрогнул, потому что за шестнадцать лет успел забыть, что назван по деду. — Тридцать лет ходил в этих водах. Дважды спасал чужаков, чьи лодки тонули в его водах, рискуя собственной жизнью. Она помолчала. — Он умер, закрыв собой человека, с которым враждовал, — сказала Астрид. — Я знала его сорок лет и говорю: он бы и посмотрев закрыл. И всё. Больше она не сказала ничего, и это было правильно. Бродир стоял у нашей груды до конца. Он пришёл к первой могиле, как все, и обошёл все одиннадцать, как многие, — но у нашей остался. Он ничего не говорил. Он не подошёл к матери. Не подошёл ко мне. Не сказал ни слова ни одному человеку — просто стоял в стороне, шагах в десяти, и стоял так, что уйти было бы заметно, а подойти он не мог. |