Онлайн книга «Полынь – сухие слёзы»
|
— Не серчай, Матвеич, молод он ещё, образумится, – осторожно вступалась за пасынка Матрёна. – Ты сам-то в его года… — Я в его года пахал без продыху на барина да на родителя! – вскидывался Прокоп. – На кулачных меня раз в год опосля Великого поста видали! — И Ефимка пашет! Слава богу, не хужей прочих, в поле не последний! Лошадей лечить ажно из других сёл его зовут, а парню семнадцать всего! Чего ты к нему цепляешься? — Много чести будет – к нему цепляться… – ворчал Прокоп. – Уж хоть бы дураком в мать уродился, – так нет, весь в родителя, сволочь, прости меня, господи… Не-е-ет, надо женить! С последним, казалось бы, заминки быть не могло: девкам Ефим нравился. Он не был красив, ни капли смазливости не находилось в этом жёстком, тёмном от загара лице, всегда словно расколотом неприятной ухмылкой. Но когда он появлялся на сельских посиделках, девки начинали переглядываться, хихикать, толкать друг дружку под бока и воодушевлённо шептаться. Добрая половина всех выдумок и проказ на селе принадлежала Ефиму. За ним ватагой ходили все парни деревни, и Ефим с лёгкостью подбивал их на самые головокружительные забавы. То орда парней завалит двери какой-нибудь избы в селе дровами из поленницы, а потом Ефим влезает на крышу и льёт в трубу воду: хату наполняет дым, хозяева носятся по ней с руганью и воплями, не зная, как выбраться, а во дворе гогочут парни. То на посиделках, играя с девушками в «барина и кухарку», Ефим изображает барина и своими щипками и объятьями доведёт несчастную «кухарку» до слёз. То в зимнюю ночь парни поснимают ворота сразу с нескольких изб, выволокут их на середину деревни и со всем старанием обольют водой – так, что наутро ворота, схваченные крепким и толстым льдом, невозможно и расцепить. А то ещё дадут в руки пьяному мужику на улице горшок с навозом и скажут, что это штоф водки «для сугреву» или разденут того же пьяного до исподнего и втолкнут в избу, где прядут и поют девки. Прокоп, узнав о подобных забавах, ругался немилосердно, драл сына и вожжами, и кнутом, но Ефиму всё было как с гуся вода. — Ништо, мы тут тоже не из-под печки на тараканах выехавши! – обиженно сказала маленькая и веснушчатая хохотушка Танька Фролова. – И без этих обалдуев дело себе сыщем! Давайте вот хоть сказки сказывать! Танька ещё не договорила, – а взгляды всех девушек уже обратились на Устинью Шадрину. Та сидела под самой лучиной, быстро работая спицами, из-под которых, дрожа, выползал серый нитяной чулок, а рядом, поджав босые ноги под рубашонки, сидели две её сестрёнки с худыми, большеглазыми от бескормицы лицами. Почувствовав, что на неё все смотрят, пятнадцатилетняя Устя подняла глаза – серые, сердитые, мрачно блеснувшие из-под нахмуренных бровей, – и, ничего не сказав, ещё ниже склонилась над работой. — Гляньте, девки, как у Устьки-то глаза меняются! – с завистью протянула Акулина. – Когда добра – так сини, а как осерчает – сейчас серые, как льдышка! Устька, как ты это делаешь-то? — Никак не делаю, дура… Само выходит, – огрызнулась Устя, сердито шаря вокруг себя в поисках укатившегося клубка. — Ну да! Как же! Само! Нет, это ты, верно, какую-то тайность знаешь, тебя бабка выучила! Расскажи, а? — Да пропадите вы, окаянные, навовсе! – рассвирепела Устя, вскакивая. – Сиди тут с вами, как гвоздь в стене, дурь вашу слушай! Ну вас к богу, а я до дому! Апроська, Дунька, вставайте, идём! |