Онлайн книга «Последний на курсе»
|
А я ещё и видел. Там, где другой увидел бы просто диковинную землю, я читал потоки — и потоки здесь были больны. В живом месте — в реке, в дереве, в человеке — сила течёт ровно, по руслу, как ей положено от начала. Здесь русла были перекручены. Сила пустоши шла рывками, завязывалась в узлы сама на себе, рвалась и срасталась не там, где надо, — будто кто-то взял исписанную набело страницу мира, скомкал в кулаке, а потом наспех разгладил ладонью и сделал вид, что так и было. Я глядел на стеклянный камыш — и в нём дрожал узор, который не должен дрожать. Глядел на ручей, бегущий вверх, — и видел: никакого волшебства, просто под ним порвано то самое, что держит «низ» внизу. Это было как смотреть на человека и видеть сквозь кожу кости, сломанные и сросшиеся неправильно. Красиво издали. Страшно вблизи. И больно — тому, кто умеет читать. — Не пялься, — не оборачиваясь, сказал Тойн. Он уже спустился по наружной лесенке к подножию стены, в осыпь, куда ветер намывал то, что выбрасывали разломы. — Пустошь это любит. Чем дольше смотришь, тем больше ей есть за что зацепиться. Работай. За ним спустился и я — и не сразу понял, куда мы пришли. Понял, когда увидел справа, шагах в полусотне, старое русло, заросшее по краям тем самым стеклянным камышом, тихое, рыжее, безобидное на вид. Заводь. Я не был здесь четыре года. Я и не знал, что стекло берут именно тут, — а может, знал, но не позволял себе сложить одно с другим, как не позволяешь языку лезть к больному зубу. Здесь вскрылась та трещина. Отсюда не вернулись отец и мать. Их не нашли — на разломе не находят, — и потому у меня не было ни могилы, к которой прийти, ни места, которого избегать; было только вот это русло, над которым теперь деловито собирал в короб осколки чужой старик, не знавший, что я знаю, что это Заводь. Тот день я помнил осколками — так и помнят всё дурное: кусками, которые потом не сложить. Помнил, что было раннее утро и тянуло гарью с востока, сладкой, неправильной. Помнил, как мать в дверях завязывала отцу шарф — он отмахивался, торопился, ему было некогда, а она всё равно завязала, обстоятельно, на два оборота, и это оказалось последним, что я от них видел: её руки на его шее и узел шарфа. Помнил чужого дозорного, поймавшего меня за шиворот на полпути, — большого, как тот, у которого Мира потом отнимала обед, — и его «куда, мелкий», и как я бился у него в кулаке и держался за удары собственного сердца, потому что больше ничего, ничего не мог. Я и сейчас не знал точного числа погибших у Заводи: в листках тогда писали разное, кто шесть, кто девять. И это незнание царапало меня все четыре года едва ли не больнее самого горя. Будто разлом не только забрал их, но и стёр запись о том, кого именно недосчитались. Я ничего не сказал. Я умею не говорить — это устройство головы. Но руки у меня на миг сделались чужими, и Тойн, который не оборачивался, вдруг проговорил в пространство, ни к кому: — Дурное место. Хорошее стекло, дурное место. — Он катнул мне под ноги первый осколок. — Тут, говорят, лет пять как трещина была. Народ полёг. — Пауза, короткая, в один удар сердца — как раз настолько, чтобы я понял, что он понял. — Так что бери, что годно, и пойдём отсюда. Незачем тут рассиживаться. Ни нам, ни кому. |