Онлайн книга «Успокоительный сбор. Хмель для лютого»
|
Палыч протянул мне планшет. На экране — статичная картинка с камеры аэропорта. Сергей Верещагин, в расстегнутом пальто, с букетом бордовых роз, обнимает девушку. Она стоит к камере спиной, но видно длинные волосы — до лопаток, чуть вьющиеся на концах. И цвет волос… Я приблизил картинку. Рыжие. Не крашеные — такие рыжие бывают только у тех, в ком горит осень. Не огненно-красные, не медно-коричневые, а именно рыжие, как хмелевые шишки в тот самый момент, когда они поспевают — золотистые, с медным отливом и легкой зеленцой у корней. Волосы, которые нельзя не заметить. Волосы, которые заставляют вспомнить, что ты не просто зверь, а зверь с памятью о чем-то теплом. Я отключил картинку. Почему-то это слово — «дочь» — ударило меня под дых сильнее, чем новость о пожаре. У меня не было детей. Я не хотел детей — они делают мужчину мягким, привязывают к месту, заставляют думать о будущем, а в моем деле думать о будущем — это первый шаг к могиле. Но слово «дочь» в контексте человека, которого я собирался либо убить, либо покалечить так, что он молил бы о смерти, вызвало во мне не жалость. Жалость я выжег каленым железом еще в интернате, когда понял, что жалеть — это позволять себя бить. Другое. Любопытство. Острое, непривычное, как боль в зубе, который не болел никогда. И еще что-то — липкое, горячее, что разливалось по венам не от пожара. Я не умел называть чувства. Я их или подавлял, или уничтожал. Но это чувство не подавлялось. Оно росло, пускало корни, как тот самый дикий хмель, который разрывает асфальт, если его не вырвать вовремя. — Фотку дай, — сказал я. Палыч удивленно поднял бровь, но послушно открыл другую фотографию — на этот раз не с камеры наблюдения, а с городского канала в аэропорту, где девушка шла к выходу одна. Лицо крупным планом. И я впервые увидел Полину Верещагину. Она была не красивой в том смысле, который вкладывают в это слово мужчины, привыкшие покупать женщин. В ней не было той кукольной сладости, той глянцевой гладкости, которая продается в салонах пластической хирургии за копейки. В ней была красота опасная, дикая, как тот самый хмель, который вьется там, где его не ждут. Бледная кожа, как будто она не видела солнца несколько месяцев — или, наоборот, видела слишком много и выгорела до пергаментной прозрачности. Скулы острые — можно порезаться. Глаза… я приблизил картинку. Глаза были серо-зеленые, с крапинками, как мрамор, как старая река, в которой отражаются хмельные берега. И что самое главное — она смотрела в камеру. Прямо. Не отвела взгляд, не улыбнулась виновато, не спрятала глаза за челкой. Она смотрела так, будто говорила: «Я знаю, что ты там, за объективом. Я знаю, что ты меня видишь. И мне плевать». Без страха. Без той женской привычки улыбаться или отводить глаза, которую я ненавидел больше всего. Женщины, которые боятся, скучны. Женщины, которые играют в смелость — еще скучнее. Эта была настоящей. И это было опаснее всего. — Зовут Полина, — тихо сказал Палыч, видя, что я молчу слишком долго. — На мать похожа. Вот, глянь. Я закрыл телефон. В груди заворочалось то самое — липкое, горячее, неуместное. Я принял это за гнев. Решил, что это от дыма. Решил, что это от усталости — два часа без сна, тридцать шесть часов без нормальной еды, только жидкий кофе из термоса и сухой паек. Решил, что это адреналин после пожара. |