Онлайн книга «Шара»
|
Помню дом у дороги, сени. Зашел я, поклонился, попросился переждать. Хозяин на лешего похож, меня увидел и давай денег просить, ну я и заплатил, а он оттаял: к ночи накормил меня, карты достал – знал я, что нельзя мне играть, но согласился отчего-то. Той ночью я на всю жизнь и наигрался! До двенадцати мы карты кидали – мужик тот деревенский заядлый, громкий, то ружьё на кон ставил, то требовал от меня серебряных часов. И тут я выигрывать начал, а он – волноваться, пройдохой меня называть, лихим человеком. Когда ружья у него кончились, он вскочил, кричать начал, а потом за руку меня схватил. Поди, говорит, за мной, посмотришь кое-что – если понравится, ставлю её против всех моих ружей! — Вот! – ткнул хозяин в спящую девчонку, отодвинув занавеску, – забирай эту рыжую! Мне лишний рот не нужен. А ты поди не обидишь! — Да как же это? Дочку? – отшатнулся я. Помню, как увидел – забыл как дышать, да попятился, схватил хозяина за пиджак и давай его трясти: – На живого человека играть? Что задумал ты? – вот так я ему говорил, а сам хотел, чтобы он меня уговорил… и он конечно уговорил меня, а как уговорил – я проигрывать начал, и только к трем ночи моей она стала… а там и гроза затихла. На руки её взял еще спящую, понёс в повозку, она глаза на меня открыла, как будто закричать хотела, но затихла и до самого Петербурга молчала. Вот так у нас с ней любовь и началась, Гаря. Такая Соня в жизни только одна быть может, любви я такой больше никогда не повстречаю. — Счастливый ты, Броник, счастливый! — Дурак я, Гаря, и трус. Я-то дворянин, а она… — Да понял, я, понял. Ну увез бы в Париж, женился, никто бы ничего не узнал. — Она переменила всё во мне. Кто был я? Балагур, стишки пописывал, всё мне веселье, а с ней – окреп, поверил себе, да и к Государю попал. Как тут уедешь? Куда? А она плакала, плакала: «Броник, – всю ты меня использовал, не могу я больше» – вот так мне говорила, а потом и пропала – где она, никто не знает, и нет там никакого студентика, да и Устинский тут ни при чём. Пропала моя Соня, исчезла – где я только ни был – и ничего. Был я счастлив, да и кончился, но знаю я: моя вина, моя слабина, обманул я её, предал, и поделом мне горе это. Я любил её как безумный, всем своим существом. Как ушла она – вел себя безобразно, словно ополоумел. Болел ею. Распалился до предела, сердце себе разорвал – не сберег я любви, не сберег. — Ты винишься? — Не про это говорю, – махнул рукой Салевич, – отрезвел теперь. Я ведь затих надолго, молчал и маялся, выдавал дрянно, неказисто. Перечитывал своё и в печь кидал – всё было пустым, – сказал Бронеслав и с грустью добавил: – А теперь отпустил я её, Генрих, легче мне, уже нехолодно! Генрих с недоверием посмотрел на друга, но ничего не сказал и снова уткнулся в текст. — Выздоровел я! – крикнул Салевич, откликнувшись на его взгляд, и дрогнувшим голосом с надеждой добавил: – Сам же видишь! А ведь ничего не шло. Я как замер внутри, замерз, ничего не мог, молчал. Так исскулился, хоть помирай. На веревку и мыло смотрел, к револьверу примерялся. Генрих по-прежнему не отвечал. Он изредка кивал и спокойно продолжал выслушивать исповедь поэта, скрывая на своем лице эмоции. Салевич продолжал: — Помню, ехал в церковь. Слякотно было, мерзко. Вышел из экипажа, не удержался, скользнул по жиже и, чтобы не упасть, ухватил за плечо паренька, – рассказывал Салевич, – тот повалился в грязь, в самую мокроту, а потом как вскочит, да как меня приложит! Таким он меня смрадом обдал, такой отборной матерщиной, что, помню, стоял и не понимал, неужели это ко мне, к Салевичу, он так обращается. |