Онлайн книга «Потерянный для любви»
|
Что может быть лучше для выздоравливающей, чем тихий размеренный ход жизни на Уимпол-стрит? По мере того как Флора крепла, доктор всячески пытался ее развлечь: приносил книги и журналы, рассказывал о суетном внешнем мире – той жизни общества, которая может заинтересовать даже скорбящую, о быте простых людей, марше цивилизации, что кажется таким великим и быстрым прогрессом, но в итоге может оказаться лишь шумной демонстративной манерой стоять на месте; такой прогресс столь же обманчив, как ткань Пенелопы[105]: постоянное созидание и разрушение. Олливант научил ее проявлять небольшой интерес к политике, и когда в прессе обсуждался вопрос большой важности, толковал ей его смысл и читал пару передовиц в журналах с разными мнениями. Одним словом, хоть пока он и не отваживался вернуться к урокам классической литературы и естествознания, все же непрерывно просвещал ее, и она становилась все более зрелой в его обществе, не теряя при этом прежней детской грации. Должно быть, прежде она еще не до конца была женщиной, раз не могла чувствовать благодарность за такую любовь, однако время шло, и острый край ее страдания немного притуплялся. Миссис Олливант обращалась с ней с мягкой материнской нежностью – возможно, несколько дозированной, но неуклонной в своей снисходительной доброте. Даже комнаты, неизменные с тех пор, как их обставили мебелью из Лонг-Саттона, теперь оживлялись, принимая ради Флоры более современный вид. Один раз доктор отправил домой пару жардиньерок[106] с комнатными цветами; другой – превосходный стереоскоп, многочисленные слайды которого изображали панораму Европы в миниатюре. Вместо старинного пианино он выбрал новый рояль с высокой спинкой из розового шелка и бронзовым орнаментом. Заменил видавший виды половичок у камина на большой ковер из белоснежной овчины. Купил у обойщика с Уигмор-стрит пару удобных низких кресел, а лонг-саттонские, с прямыми спинками, отправил в забвение. Редкий обход пациентов проходил теперь без того, чтобы он не отыскал что-нибудь из дрезденского фарфора, веджвудской посуды или Палисси[107], чтобы вечером принести это домой Флоре. Если ему удавалось завоевать хотя бы тень самой слабой улыбки, он считал свои усилия более чем вознагражденными. — Я едва узнаю эту комнату, – сказала миссис Олливант. – В моей молодости не было принято превращать гостиные в магазин безделушек, но она выглядит яркой и вполне милой, дорогуша, и, если нравится вам с Катбертом, я, разумеется, тоже довольна. Это все-таки больше ваш дом, чем мой. — О, миссис Олливант, я всего лишь гость. — Чепуха, милочка: в скором времени этот дом будет ваш. Я с нетерпением жду, когда это случится, да и Катберт тоже, и мне приятно наблюдать, как он оживляет и украшает ради тебя обстановку (впрочем, пусть хоть обыщется – ему не найти лучшей мебели, чем та, что я привезла из Лонг-Саттона). Так, мало-помалу, по мере того как ее разум медленно пробуждался от всепоглощающего горя, Флора осознала, что здесь ее уже считают женой Катберта Олливанта. Он не говорил с ней об этом напрямую, но в его тоне появились нежность и фамильярность, которые предвещали его будущие права и власть. Он говорил о ней и с ней так, словно она ему принадлежала. Он советовался с ней о планах на жизнь, посвящал в тайные надежды и даже пытался заинтересовать своей профессиональной карьерой. |