Онлайн книга «Второй шанс для Лекаря. Том 4»
|
Вечером того же дня Балуев прислал спросить, когда вести десятерых. Я ответил, что через десять дней, и не раньше, чем он поглядит на моё плечо. Дальше потянулись дни, и я прожил их дважды, снаружи и внутри. Снаружи шла работа. Карантинные дворы отсиживали последние сутки, и я объезжал их с Никитиным, снимая запреты. Аникеев встретил меня как родного, божился, что таких смирных двух недель у него отродясь не бывало, и совал в сани связку новой упряжи, от которой я насилу отбился. Петька, кольнув дров на две зимы вперёд, спросил, можно ли ему теперь к Дуняше, и я отпустил его с лёгким сердцем и с гривенником на гостинец. — А ловко вышло, Михайло Алексеевич, — сказал Никитин на обратном пути, листая свой реестр. — Двадцать шесть душ сидело, и ни один не слёг. Стало быть, зря сидели? — Не зря, Алексей Степанович. Оттого и не слёг ни один, что сидели. — Я поглядел на его озадаченное лицо и усмехнулся. — В том вся и беда нашего ремесла. Когда мы своё дело делаем хорошо, со стороны кажется, что мы его не делали вовсе. Гущин выходил из баньки на солнце, жёлтый, рябой и живой. Лемке писал мне из своей каморки записки всё длиннее, верный знак поправки. Куб варил, соль сохла, Мироныч бранился с подмастерьями. Внутри шёл счёт. Первый день, ничего. Второй день, ничего, только чешутся насечки, и я запрещал себе радоваться: чесаться им положено при любом исходе. Третий день к вечеру меня познабливало, и в пояснице потянуло, и вот тут я провёл самую длинную ночь этой зимы. Озноб и поясница бывают в начале прививочной ломоты. Они же бывают в начале оспы. Различить их на третий день не умеет никто на свете, и я лежал в своей каморке, слушал собственную поясницу и считал пульс до утра. Утром четвёртого дня на левом плече, на перекрестье насечек, поднялся пузырёк. Я поглядел на него в зеркальце для осмотров, потом позвал Робека. Тот надел очки, глядел долго, поворачивал моё плечо к свету и наконец выпрямился. — Тугой. Водица ясная, ободок червонный, края ровные. — Голос у него был ворчливый и совершенно счастливый. — Прививочный пузырёк, Михайло Алексеевич. Правильный, каких я на Камчатке не видывал. Ваша корова, выходит, умнее всей лондонской коллегии. — Стало быть, записываем? — Записываем. — Он снял очки и вдруг протянул мне руку, чего не делал никогда. — А в тетради моей, сударь, будет нынче помечено особо. Видел своими глазами и свидетельствую. Это вам не для славы, Салтыков. Это вам на случай, ежели опять бумагу какую вынут из ящика. Пусть теперь вынимают. Ломота к полудню отпустила. Жар держался ещё сутки, лёгкий, рабочий, и я его почти любил, потому что он был ровно таким, каким ему положено быть у охтинских ребятишек. Зараза прошла через коровье тело и вышла смирной. Способ работал. У меня было шесть трубочек, корова с дозревающими пузырьками и город, который можно было начинать закрывать от оспы, плечо за плечом. За листками к Полторацкому я поехал через день, уже с открытым лицом и в своём платье, потому что прятать мне стало нечего. Тысяча печатных листков про оспу, оплаченных попечительством, ждала меня в кипах и пахла свежей краской, а для меня — победой. Полторацкий сам вышел проводить меня до дверей. И в дверях, на пороге своей типографии, я столкнулся лицом к лицу с Клавдием Петровичем Ренаром. |