Онлайн книга «Баба Нюра против каменного века»
|
Где-то внизу плакал ребёнок. И я, девяноста лет от роду, мёртвая старуха в чужом молодом теле, в халате и тапках, посреди ледяного дикого леса, не раздумывая ни секунды, пошла на этот плач. Потому что на детский плач я ходила всю свою жизнь. А смерть, как выяснилось, в этом деле ничего не поменяла. Глава 3 Дитя на холодном камне Спускаться в халате и тапках по сырому склону, заросшему мхом и палым лесом, удовольствие небольшое. Тапки разъезжались, под ногами хрустел валежник, влажный холод лез под полы. Но плач звал, и я шла, цепляясь за стволы той молодой, незнакомой мне ещё силой, что была теперь в моих руках. Дым становился ближе, горький, не печной, а тот особый дым, что бывает от большого открытого костра, какой жгут не ради тепла, а ради дела. Лес расступился, и я вышла к поляне, от вида которой у меня внутри похолодело раньше, чем от стужи. Посреди поляны стоял камень. Большой, плоский, тёмный, в бурых подтёках, на которые я постаралась не смотреть пристально, потому что и без того поняла, что это за подтёки. Вокруг чернели остывшие кострища, торчали воткнутые в землю шесты с пучками перьев, висели на ремешках кости, белые, обглоданные. От всего этого места несло страхом, старой кровью и древней, тупой, нерассуждающей жестокостью, какой я, казалось, нагляделась на своём веку. А вот поди ж ты. Людей не было. Ушли. Утоптанный снег и грязь хранили множество следов, босых и обутых в шкуру, и все они уводили прочь, за дальний край поляны. Ушли недавно. Бросили своё дело и ушли. А дело своё они бросили на камне. На плоском камне, спиной к холодному небу, лежал ребёнок. Маленький, годов четырёх или пяти, не разобрать. Руки притянуты к телу сыромятным ремнём, так, что не вырваться. Голый по пояс, в одной обтрёпанной шкурёнке на бёдрах. И белый. Не от стужи даже белый, хотя стужа стояла лютая. По камню вокруг него расползался иней, тонкий, узорчатый, которому неоткуда было взяться в такую пору, и шёл этот иней не с неба, а будто от самого ребёнка, от его кожи, от его дыхания. На ресницах намёрзли крохотные льдинки. А он всё равно дрожал и плакал, тихо, обессиленно, давно, как плачут дети, которые уже не ждут, что кто-то придёт. Волосы у него были светлые. Совсем светлые, как лён, чужие в этом тёмном диком краю. И у виска, под слипшейся прядью, бледно, едва различимо проступал какой-то узор, будто кто-то приложил к коже морозный лист. Я ничего этого тогда не поняла. Ни про иней, ни про узор, ни про то, отчего своё же дитя кладут на камень и уходят. Я поняла только самое простое, то, что понимала всю жизнь без всякой науки: вот замерзает ребёнок, и, кроме меня, тут больше никого. Я пошла к нему. Медленно, открыто, как подходят к зверьку, что бит много раз и добра уже не ждёт. Он услышал, рванулся в ремне, вскинул голову, и я увидела глаза, голубые, светлые, дикие, полные такого недетского ужаса, что у меня перехватило горло. Он оскалился и зарычал. Не заплакал, не позвал. Зарычал, как зверёныш, потому что других слов, видать, и не знал. — Тише, тише, — сказала я негромко, тем ровным голосом, каким за шестьдесят лет переговорила не одну сотню перепуганных малышей. — Тише, маленький. Я не обижу. Видишь руки? Пустые. Бабка пришла, старая глупая бабка, никого с собой не привела. |