Онлайн книга «Проданная в Обитель. Хозяйка соляной лавки»
|
Я сижу с ней до темноты. Так, Талия. Ты открыла дом, где приход стоит на жизни, а не на смерти. Первую строку в новой книге ты вписала нынче: имя, комната, окно на реку. Восемнадцать «скорых попечений» ты не отменишь и двадцать три тела из-под извёстки не поднимешь. Но эту одну строку ты вписала на свет, а не под известь. С неё и начнём считать заново. Глава 49 Приход больше расхода Проходит год. Я узнаю об этом не по календарю, а по метке. В ту ночь, когда исполняется ровно год с того вечера на ступенях королевской палаты, она вспыхивает во сне — не болью, теплом, — и я просыпаюсь оттого, что рядом просыпается Дамиан, разбуженный тем же самым, и мы лежим в темноте и смотрим друг на друга, и оба смеёмся, поняв, в чём дело. Метка ведёт свой счёт исправнее меня. К этому дню дом Вардис не узнать. Соляной Предел, куда я когда-то въезжала в темноте мимо потухших окон, стоит теперь при огнях, с новой кровлей, с полными складами. По возвращённым откупам снова идёт соль Вардисов, и идёт густо; я веду по ним книги сама, и это, пожалуй, лучшие книги, что я вела за жизнь, оттого что в них нет ни единой чужой смерти, одна только соль да честный прибыток. Дамиан по-прежнему считает вслух моим способом, столбиком, и по-прежнему делает вид, что научился этому не у меня. Дом Хартвудов тоже поднялся. Лавку на Мучном ряду я отстроила заново, вернула на неё отцовскую вывеску — ту, обгорелую, «Хартвуд и», а рядом, новой доской, дописала «дочь». Лемке возит мне соль, Тмарик воск, и по рядам про меня больше не звонят дурного: теперь звонят другое, и от этого другого мне, признаться, неловко, но я терплю. Скейна казнили осенью, тихо, без толпы. Я не пошла. Мне рассказывали, что он до последнего держался прямо и не сказал ни слова, и что перед смертью попросил только перо и бумагу, чтобы, говорят, свести какой-то свой последний счёт. Ему не дали. Я думаю, он и без пера его свёл. Такие сводят в уме. Обители по всему королевству закрывают одну за другой. Мессир Атрел ведёт это уже второй год и, встречая меня, ворчит, что я испортила ему спокойную старость, а глаза у него при этом молодые. Полтора десятка домов вскрыты. Из-под полов подняли столько, что король велел завести отдельную книгу, куда вписывают всех, кого удаётся назвать по имени. Книга толстая. Я иногда её читаю. Это тяжёлое чтение, но кто-то должен, а я умею читать книги. Ханну судили той же зимой, отдельно от прочих. Я ходила. Не свидетелем — я ей была не нужна, за неё говорили перехваченные письма да её собственное признание, ровное и усталое, как всё, что она делала. Ей дали не петлю, а монастырь, настоящий, из тех, где вправду молятся, — за то, что двадцать три года её держали за мёртвого сына, и суд это зачёл. Уводя, она нашла меня глазами в зале и кивнула. Один раз. Я кивнула в ответ. Мы с ней ничего друг другу не должны, но что-то друг про друга знаем, и это «что-то» тяжелее всякого долга. Барон Кейд уехал из столицы вскоре после большого суда и, говорят, женился где-то в провинции на тихой богатой вдове. Я желаю вдове удачи и советую ей самой вести книги. Тихий двор у реки живёт. В нём теперь тридцать душ, и не все они безнадёжны: иные, отогревшись за год на свету и на реке, начинают говорить, потом вспоминать, потом проситься домой, и кое-кого мы отправляем домой, и это лучшие дни в моей новой книге. Мамаша Сольвейг не вспомнила и не заговорила. Она умерла зимой, у своего окна, глядя на реку, тихо, во сне. Я была рядом. Её похоронили по имени, с бумагой, в освящённой земле, не под полом, и на камне вырезали то немногое, что мы о ней знали: «Сольвейг. Пела». |