Онлайн книга «Последний на курсе»
|
— Заводь, — сказал я. Он приподнял бровь, вежливо ожидая продолжения. — Четыре года назад. У Заводи заслон сняли до того, как вскрылась трещина. Это ваша работа. — Вот тут голос у меня дрогнул впервые. Не на смерти, не на узле. На слове «Заводь». — Там погибли мои отец и мать. Их позвали латать дыру, которой не должно было быть. Он задумался. Не раскаялся и не стал готовить оправдание — просто полез в память, как лезут в ящик со старыми счетами, перебирая, где что лежало. И вот это добило во мне что-то окончательно: он не помнил. Заводь была для него одним узлом из сотни, работой давнего года. Люди, умершие, затыкая собой его дыру, не задержались в памяти даже как число. — Возможно, — сказал он наконец. — У Заводи я снимал заслон, да. Давно. Кто там был после — я не считал. Кого пошлёт дозор, уже не моя рука. — Не ваша? Он увидел моё лицо и чуть качнул головой — почти сочувственно. — Тебе кажется, это делает меня чудовищем. Но я не убивал твоих родителей, Вереск. Я снял заслон. На него их послал город: долг, дозор, привычка хороших людей идти, когда зовут. Я лишь подготовил место. Так всегда бывает с большим. Никто не убивает. Все только готовят место. Я промолчал. Сказать было нечего — и вовсе не оттого, что он был прав. Он был страшнее всякого чудовища именно тем, что для самого себя был прав, до последнего шва. Чудовище можно ненавидеть целиком. С человеком, который говорит спокойно и держит костяную иглу как мастер, приходится делать более тяжёлую работу: видеть в нём человека и всё равно не простить. Узел шевельнулся у горла. Теперь я уже читал не палату, не Ворона, не старых мастеров. Только свою смерть, стежок за стежком. Видел, где узел возьмёт голос. Где перекроет дыхание. Где, если бы у меня было озеро вместо чашки, можно было бы поддеть край и вывернуть ловушку обратно. Видеть и не мочь. Вся моя жизнь в одной фразе, и вот она дошла до конца. Я подумал о Тойне, который будет ждать меня к ужину и греть две щербатые кружки чего-нибудь горького, потому что не умеет говорить «волновался». Подумал о Мире: утром она ещё решит, что я ушёл рано в мастерскую; к обеду разозлится; к вечеру начнёт бояться; потом будет бояться долго, как боялась после Заводи. Только в этот раз ей даже не скажут, где искать. На разломе не находят. Под Кривым колодцем, выходит, тоже. Я не геройствовал. Геройствуют те, у кого есть запас. Я просто стоял, читал, как петля подбирается выше, и считал — по привычке, которую ненавидел и которая не оставила меня даже здесь, — сколько мне осталось до горла. Выходило немного. — Закрой глаза, мальчик, — сказал Ворон. В голосе его была почти нежность, и от неё хотелось ударить сильнее, чем от злости. — Так легче. Поверь, я знаю. Я не закрыл — не из храбрости: храбрости во мне было не больше, чем маны. Просто я всю жизнь только и делал, что смотрел, и не умел иначе. Я смотрел на узел, на его спокойные руки, на свой светоч-заморыш у порога и думал — глупо, ни к месту — о плетёном шнурке, который обещал Мире к вечеру и не доплету. Человек в последний миг, оказывается, думает не о великом — о недоделанной мелочи. Узел дошёл почти до горла. Я смотрел и не отводил глаз. |