Онлайн книга «Последний на курсе»
|
— Он знает, что ты туда ходишь, — сказал Тойн, когда я разложил перед ним восковую карту. — Уши у ворот это уши у ворот: кто ходит за стену, того видно. А межа — единственное место в округе, куда он сам не суётся. Вот тебе и ответ, где он назначит разговор. На пороге, который не переступает. — Почему не переступает — вот что я хочу понять. И почему выдавливает меня туда, а не берёт здесь, в городе, где у него всё схвачено. — А это уже вопросы к порогу. — Тойн пожевал губами. — Сдаётся мне, мальчик, тебе пора потратить твою кость. Я и сам это знал. Знал с той ночи, как легла первая сеть. Чтобы выйти на разговор с ним и не выйти из разговора пустым, мне нужно было то, чего я не мог взять в городе: час. Один час полного слушания — без воровского касания на десять ударов сердца, без сжатых зубов и пальцев на краю стола. Распахнуться во всю ширину, снять его сети целиком, найти его лёжку, прочесть приготовления и успеть сложить это в голову до встречи. В городе такой час стоил бы мне головы: все его уши повернулись бы ко мне разом, как иглы на магнит. Из-за белых камней. Метка давала мне шаг за межу. Но час на чужой земле, под чужим небом, с распахнутым на весь город вниманием — это была не та услуга, что входит в «один раз без вопроса». Это была работа межи: на час прикрыть собой чужого. За такое платят отдельно, и я знал, по какой мере там считают. Вечером я снял с полки отцовскую скатку. Мира была у Бричена — «наблюдала качество» новой верёвки, то есть висела на перилах и комментировала. Я развернул кожу на столе. Напильники. Молоточек со щербинкой. Лудильная ложка с прожжённой ручкой. И шильце — с потёртой рукоятью, гладкой от двух ладоней, отцовской и моей поверх, с тем особым перекатом веса, который не повторила ни одна вещь из всех, что я держал. Этим шильцем отец ставил руны в чужие котлы и игрушки. Этим шильцем я доплетал Мирин первый оберег, и второй, и все остальные, во всех кругах. Когда оно лежало в кармане, у меня было полторы руки отца. Без него — одна моя. У межи не расплачивались лишним. Свет мой был жидкий: за час тишины такой платёж только рассмешил бы камни, если бы камни смеялись. Работа годилась для мелкого долга, и ею я уже платил. На столе оставалось шильце, и я всё ещё делал вид, что выбираю. Я взял шильце в руку, и рука вспомнила раньше головы. Мне лет десять; отец чинит Мирину деревянную утку, у которой отвалилась голова, — работа на медяк, на смех, на один вечер. Он ведёт этим шильцем паз и говорит, не поднимая глаз: смотри, как дерево само показывает, куда идти, надо только не торопить. Мира, трёхлетняя, ревёт рядом по утке так, словно хоронит. Потом голова встаёт на место, рёв кончается, как обрезанный, и отец подмигивает мне поверх её макушки: вот и вся магия, сын. Маны в нём не было ни капли. Магия была. Я завернул шильце в чистую тряпицу отдельно от скатки. Оно давно перестало быть просто инструментом: всякий раз, когда я брал его, ладонь сама находила старую выемку, и отец на миг возвращался к столу, недовольно щурился на мой кривой стежок. Платить им было почти честно. За час против человека, из-за которого рука поверх моей осталась только в дереве рукояти. Я сидел над свёртком, пока внизу не хлопнула дверь и по лестнице не затопали знакомые башмаки. Тогда я убрал его за пазуху, а скатку — на полку, и стал варить крупу, и крупа в тот вечер вышла никакая, и Мира съела её без единого комментария, что само по себе было диагнозом. |