Книга Время сержанта Николаева, страница 110 – Анатолий Бузулукский

Авторы: А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ч Ш Ы Э Ю Я
Книги: А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Ы Э Ю Я
Бесплатная онлайн библиотека LoveRead.ec

Онлайн книга «Время сержанта Николаева»

📃 Cтраница 110

Двести отборных смертей! Двести мертвых душ! В конце концов, не то важно для оставшегося человечества, что все они были писатели, а то, что все они были абсолютно смертные люди, потому что умирать можно только в качестве человека, как люди.

Но и не это важно. Действительно,умирать могут все и умирать могут скопом, в этом ничего неисторического не прощупает ни один чудесный историк, и умирать могут скопом, коллективом, брат за братом даже выдающиеся писатели. Конечно, уж очень много — сразу двести огарков вместо светочей. Не всякая литература готова похвастаться таким числом одновременно живущих авторов, не говоря уже об их скоропостижном умирании. Важно следующее, скрупулезное, механическое, нечеловеческое, как высшая математика: безносая косила ежедневно, без единого пропуска, непременно, как низменный зоологический инстинкт, и причем молча, без оголтелой свиты, исподтишка, вежливо, ненаучно. Может быть, убивала сама непреложность: когда преставились пятеро за пять дней — от их ритмических толчков стронулась такая великая инерция, которая сама стала целым раскручивающимся движением. Жизнь — это наполовину физика, наполовину — сопротивление ей, полагал созерцательный, как Магомет, Козелоков.

Козелоков был писателем и вступившим с книгой городской беллетристики в означенный (лучше и не произносить!) Союз; он проживал двоедушную жизнь, которая наполовину была вымыслом против физики, на четверть — устройством этого вымысла, на четверть — человеческой зоологией, духовным клеймом, и они, эти части, в свою очередь делились на абсолютно обыкновенные клетки, из которых мог произрастать и другой цветок, возможно — лотос. Но вторично из одного корня ничто не вылупливается — вот если опочить...

Козелоков думал, что он был однолетним растением, поэтому хлестко трясся за остатки благоденствия. Ему исполнилось едва за тридцать, но он уже воистину испил окончательно усомнения в профессионализме и теперь занимался расчетливой мечтой преуспевания и единством счастья. Жизнь только замаячила оборотной стороной двести дней назад, когда он мучительно сподобился стать членом означенного Союза, и вот нате вам.

Погодя он подумал самокритично: ведь канун его посвящения в члены совпал с кануном скорбной череды — неужели в тот день и в том зале, где его приняли в свой круг, переполнилась некая чаша терпения? Но где она покоится, где этот храм и жертвенник, где та трещина, откуда сочится отвар утраты?

Козелоков, как истый мастер созерцания, был чересчур мнительным, чтобы не связать два новых события — свое и Семена Матвеевича Илина,в том зальце в конце приема испустившего дух якобы от разрыва единственного сердца. Кто тогда верил в большее? Утешали Козелокова, которому праздник уравнения в правах испортил Семен Матвеевич. В живом состоянии он здорово печатался, походил на одногорбого черного верблюда — длинный, в джинсах, в аляповатой рубашке, застегнутой до последней, у горла, пуговицы (почему писатели так пунктуально застегиваются?), в твидовом пиджаке, с отреченным, невыспавшимся лицом и отчасти бабьей поступью. На его коричневатой голове крепко держалась черная, в принципе уже чалая грива. Но главное, он примелькался в ленинградских журналах для толп самочинных стихотворцев: в пору рецензирования он заведовал деликатным, смрадным трудом отваживания. Он говорил “нет” для общего дела и, значит, терял сильнее других, чистоплюев.

Реклама
Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь