Онлайн книга «Зимний скорый. Хроника советской эпохи»
|
Он поднялся, ушел в ванную. Вернулся, натянул тренировочный костюм, зажег настольную лампу. Что-то надо было говорить. — Может, все-таки останешься? Чуть-чуть, словно с высоты, повела на подушке встрепанной головкой из стороны в сторону. Соскользнула с постели, захватив одежду, недолго плескалась в ванной — и вышла, уже одетая, подтянутая, с уложенной мальчишеской прической, подведенными ресницами, даже с подкрашенными губами, чего он не терпел. И этот вызов тоже надо было не замечать. Пытался вызвать в себе спасительное ожесточение — накричать на нее, выгнать как весной. Но не было ожесточения. Только одно и чувствовал: как не хочется, чтобы она уходила. — Я тебя провожу. — Оставайся, — усмехнулась она. — Тебе уже, по-моему, хочется спать. При желании это можно было посчитать за ласковую заботливость. Он сделал вид, что так и принял ее слова. Наступал самый трудный миг расставания, ниточка натягивалась. Хотелось спросить, когда они теперь увидятся, но спрашивать об этом прямо было нельзя. Попробовал в обход: — Я через три дня улетаю в командировку. Не приезжай в этот раз в аэропорт, потом придется одной из Пулково поздно ехать. — А когда у тебя рейс? — нахмурилась, что-то прикидывая. — Ладно, я подумаю. Как будет настроение. И в этот миг раздался спасительный, как ему показалось, телефонный звонок. Он сорвал трубку. Звонил Марик. — Да, Тёма! Как дела? — Ничего, — скучно ответил Марик. — А что голос у тебя такой? Ничего не случилось? — Марина в Москву ездила, — ответил Марик, — в командировку. — Ох, как интересно! Я в Москве давным-давно не был, почти месяц. Ну и что там новенького? — Марина говорит, Визбор умер. До Григорьева дошло не сразу, какими-то толчками: умер кто-то… умер незнакомый, слава богу… ну, конечно, Юрий Визбор, жаль, жаль… Неужели Тёма только из-за этого позвонил? — Жаль, — сказал он в трубку. — Жаль, — отозвался Марик. И тут ледяная вода поднялась и затопила сердце: — Что ты говоришь?! Ты точно знаешь? Он же молодой совсем, ему, наверное, и пятидесяти нет! Заметил краем глаза, как личико Али шевельнулось в подобии усмешки. Вырвалось же при ней — «пятьдесят» и «молодой». Да, черт побери, для твоих двадцати четырех лет пятьдесят — старость, а для моих тридцати семи — еще молодость! Но и эти мысли сразу потонули в том холодном, темном, что продолжало подниматься. — Откуда Марина узнала? Слухи? — Конечно, слухи, — отозвался Марик. — Ну, может, болтают. Высоцкого вон сколько раз хоронили. — И в конце концов он умер. — Всё равно не поверю, пока своими глазами не прочитаю. — Где ты Визбора некролог прочитаешь? В какой газете? Он же не секретарь обкома. Оба помолчали, чувствуя молчание друг друга, соединенные этим молчанием. Потом Марик сказал: — Да, жаль. Ну пока! — и положил трубку. — Что случилось? — Аля стояла, готовая уйти. — Визбор умер. — А кто это? — спросила Аля. Надо было ответить коротко и выпроводить ее. Но ледяная вода, заполнившая его целиком, сковывала мысли, движения. И словно кто-то другой, болезненно невесомый, суетливый, прорываясь сквозь его отяжелевшее тело и онемевшую гортань, стал нелепо объяснять Але, кто такой Визбор. Был Высоцкий, символ того горького, что всем нам досталось, и был Визбор — символ того немногого светлого, что нам тоже все-таки досталось. Того, что должно было сбыться, и не сбылось. Не обмануло — просто не сбылось. Он запутался в словах. Весь уже налитый ледяным, потянулся, стащил со шкафа свой магнитофон, дешевенькую «Электронику», и коробку с кассетами. Стал их перебирать — не то, не то… Вот, Визбор! Втолкнул кассету, нажал клавишу. Вначале оказался «Сретенский двор» — не то, Аля не поймет, она таких дворов уже не видела… Надавил перемотку, прокрутил немного, остановил. Что там? «Спокойно, товарищ, спокойно» — не надо, это смерть Димки!.. Еще перемотка и остановка. Что там? Опять не то? А комнату уже легко наполнил голос Визбора: А будет это так: заплачет ночь дискантом, И ржавый ломкий лист зацепит за Луну, И белый-белый снег падет с небес десантом, Чтоб черным городам придать голубизну. При Але нельзя было плакать. Этого уж ни в коем случае нельзя было при ней! И тучи набегут, созвездьями гонимы, Поднимем воротник, как парус декабря. И старый-старый пес с глазами пилигрима Закинет морду вверх при желтых фонарях. Он морщился оттого, что сдерживаемые слезы щекотали глаза, а губы сами шевелились, шевелились, повторяя: Друзья мои, друзья! Начать бы всё сначала, На влажных берегах разбить свои шатры. Валяться на досках нагретого причала И видеть, как дымят далекие костры… Аля смотрела на него с выражением, похожим на брезгливость. …Он откинулся в кресле. Потянул, смыкая, привязные ремни. Но кто-то легонько дернул его за рукав — мальчик с соседнего места. — Рано, — сказал мальчик. — Еще не застегивайся. У него было круглое, курносое, очень серьезное личико. Серые большие глаза строго смотрели на Григорьева. И говорил мальчик чисто, правильно, совсем по-взрослому. Детской была только короткость фраз. А у меня нет сына, — подумал Григорьев. — И не будет уже, наверное, никогда. — Как зовут тебя? — спросил он мальчика. — Андрей. — Ты почему один? С кем ты летишь? — С мамой. — Ты ленинградец сам? — Нет, мы так. Прилетели, два дня в гостинице пожили. — А теперь? — Туда прилетим. В гостинице поживем. Потом обратно полетим. — Что-о? — изумился Григорьев. — Меня оставить негде, — Андрей вздохнул. — В садике тараканов травят. — Не мешает он вам? — над креслом Григорьева склонилась высокая стюардесса. Он взглянул снизу вверх в ее серые глаза, в ее круглое лицо, некрасивое и милое, с короткой челкой русых волос, выбившихся на лоб из-под синей форменной шапочки. Лицо тридцатилетней одинокой женщины, бесконечно усталой и так же бесконечно выносливой. Он достаточно читал по лицам, чтобы даже без рассказа мальчика оценить и неустроенность ее, и смирение с судьбой, и упрямую жизнестойкость. Вот полюбить такую, — подумал он, — надежную. И всё станет легче. |