Онлайн книга «Колодезь»
|
На невольничьем рынке пленников быстро расхватали: товар ходкий. Это только в родных краях Ивашек лукошками продают — пучок за пятачок, а на чужбине русский мужик ценится. Семёна, а вместе с ним и Василия купил дербентский сала-уздень Фархад Нариман-оглы. Был Фархад-ага толст и добродушен, в жаркий полдень любил посидеть в тенёчке у тонко нарезанной дыни и порассуждать о неизреченной мудрости Аллаха. Двое новых невольников, разбиравших к тому времени по пяти слов, молча слушали: Семён хмуро, Василий — с готовностью кивая на каждое понятое слово. Иной раз оказывалось, что хозяин не просто думает вслух, а велит что-то сделать, рабы же по тупоумию своему продолжают стоять и слушать. Тогда бек начинал злиться и пронзительно кричал: — Динара!… Из дома выскакивала Дунька, тоже русская полонянка, но схваченная ещё во младенчестве, и толмачила новичкам господские приказания. Дуньке шёл пятнадцатый год, у неё были серые глаза и нос с конопушками. Татарский наряд дико смотрелся с её русацким видом, казалось, будто Дунька наряжена к святкам и сейчас запоёт коляду. При первом же знакомстве Дунька рассказала, что она христианка, православная и, несмотря на это, ходит у хозяйки в любимицах. Фатьма и впрямь выделяла Дуньку среди прочих служанок. Другие рабыни и полы драют, и бельё моют, и на сыроварне готовят солёный овечий сыр. А Дунька вечно при Фатьме, щеголяет в юбке из крашеной кутии и монистах, позванивающих старинными греческими драхмами с изображением бабы-копейщицы и глазастых ночных сов. Вечерами Дунька часто забегала к землякам, с которыми хоть поговорить могла на полузабытом родном наречии. Болтала ни о чём, делилась куцыми девичьими мечтами: — Фатьма обещала меня никому не продавать, а когда время подойдёт, замуж выдать: за своего, за русского, чтобы христианин был. Васька при этих словах приосанивался, вид принимал гордый и неприступный, а Семён продолжал сидеть, как сидел: не о нём речь идёт, он человек женатый. — Вот хоть бы и за тебя, Сёма. Возьмёшь меня в жены? — Есть у меня жена, дома осталась. — А-а… — огорчилась Дунька. — Красивая небось? — Я в этом не понимаю. Меня малолетком женили, никто и не спросил. — Ну так и плюнь на неё, всё равно домой уже не попасть. А здесь бы ага нам дом подарил, как люди бы жили. — Фу ты, бесстыжая! — не выдержал Васька. — Прямо при людях женатому мужику на шею виснешь! Бога побойся, распустёха! — Это ты, что ли, в люди метишь? — не осталась в долгу Дунька. — Сначала сопли втяни, губошлёп! А ты, Сема, его не слушай. Коли не любишь жену, так и не думай о ней. Это на Руси двум жёнам не бывать, а тут закон другой, тут и десять можно. — Неладно ты шутишь, Дуня, — тихо сказал Семён, и Дунька сразу погасла, словно водой кто плеснул. Через месячишко, когда рабы худо-бедно, но стали сказанное понимать, Фархад-ага разделил их, направив каждого на свою работу. Услужливого Василия оставил при себе на всякие посылки по делам торговым да служебным. Уздень знал, что в тайных делах иноземец надёжней, у него ни родных здесь, ни близких, ему никого не жалко. А Семёна, хмурого да непокорливого, определил в пастухи. Семён, услыхав хозяйское распоряжение, промолчал, хоть и удивился: пастушье дело нехитрое, знакомое с малолетства, вот только здоровому парню заниматься им не с руки, это промысел стариковский да младенческий, неспешная работа под рожок и сопелку. Недоразумение разъяснилось, когда Семёну вручили посох с железным жалом, ржавую саблю и привели трёх преогромных лохматых овчарок, каждая из которых с лёгкостью задавит волка, не говоря уже о пришлом человечишке. Оказывается, Семён был должен не столько пасти овец, сколько хранить их от набегов кюрали. В горных аулах довольно всякого сброду живёт, и чужие овцы всем пригодятся. Под житьё Семёну отвели старый пастуший балаган. Хоть и не весть какая хоромина, а всё-таки свой угол, где можно голову притулить. С утра Семён выгонял овец в горы, поздним вечером приводил в загон. К полудню на пастбище появлялись работницы и принимались доить маток. Дивно было смотреть на такое Семёну… не коров доят, не коз, а овец. Хотя, если подумать, тоже скотина не хуже иной. А волокнистый овечий сыр Семёну так даже по вкусу пришёлся. Недели через две вместо одной из старых татарок на склон заявилась Дунька. — Здорово, пастушонок! — звонко крикнула она и, поставив на землю горшок, как ни в чём не бывало принялась за дойку. — Ты чего? — спросил Семён. — В немилость попала? — Вот ещё! — фыркнула Дунька. — Сама отпросилась. Надоело в доме, хуже горькой редьки. Куда ни ткнись — всюду Васька, заединщик твой. Ходит гоголем, надутый, что рыбий пузырь. Проходу от него нет. Я-ста такой, мы-ста сякой. А тут хорошо… — Дунька набрала на ладонь зачуток молока, растёрла по лицу. — Молоком умоюсь, веснушки пропадут, стану белая да красивая, глядишь, и ты в меня влюбишься. Семён стоял, кусая губы. — Не люба тебе чернавка, да? — спросила Дунька. — Не в том дело, Дуняша, — тихо сказал Семён, — я ведь уже говорил: женатый я. Меня отец девяти лет окрутил. — Так и что с того? На Руси так, а здесь по-другому. Места тут Магометовы, и обычаи Магометовы. Был бы дома, так и дело другое, а здесь никакого греха нет, чтобы две жены иметь. И обо мне подумай, что же мне, за Ваську выходить?… Когда я на него и смотреть-то не могу. А так — продаст хозяин на сторону, в наложницы, думаешь, сладко? Уже приценивались, армянин один из Джульфы: толстый, глазки масленые… цену хозяину давал, я еле уговорила Фатьму, чтобы она меня не отпускала… Соглашайся, Сёма. Я бы тебя жалела, ухичила во всём… Семён повернулся и, волоча посох, пошёл к сбившимся в кучу яркам. Смутно было на душе и нездорово. С чего так получается: человек предполагает одно, а судьба располагает по-своему? Мечтал иноком стать, а тебя в блудодеи пишут. И, главное, силы нет противостать. Говоришь: «Нет», — а в самой душе надрывно тянет: «Да-а!…» Заступи, спаси, помилуй и сохрани нас, боже, твоею благодатию. Семён поднял посох и с силой ткнул жалом в ногу, разом просадив сапог и ступню. * * * Думал облегчение найти, а сыскал только больший искус. Третий день Семён лежит в балагане с распухшей ногой, а Дунька рядом — ухаживает. О своём молчит, но и без слов всё ясней ясного. Фатьма тоже Дуньку жалеет, к себе ни разу не позвала. Дунька все дела переделает, пригорюнится, сядет в уголке, глядит оттуда мокрыми глазами. Семёну и самому невесело. Рад бы в рай, да грехи не пускают. Дощатая дверь отворилась, вошёл Фархад-ага. Оглядел домишко, мизинцем выдворил Дуньку за дверь. Вздохнув, опустился на кошму. — Как твоя нога, Шамон? — Благодарение Аллаху, получше, — ответил Семён, и сам подивился, как легко сказалось ему по-азербайджански и как просто соскользнуло с языка имя чужого бога. |