Онлайн книга «Имя Твоё»
|
Когда гул моторов затих, мы молча поднялись. Дёниц, отряхивая грязь с рукава, коротко кивнул: — Повезло. — Сегодня — да, — я провёл рукой по лицу, чувствуя, как сердце медленно успокаивается. Мы обменялись крепким рукопожатием, и он зашагал к ожидающей машине. Там уже стоял краснощёкий гауптман Маузер, неуклюже придерживая свой бинокль, и с видом глубокого негодования жестикулировал в сторону неба, будто в чём-то укоряя само провидение. Вернувшись в комнату, я развернул свёрток из грубой мешковины. Внутри лежала аккуратно сложенная телогрейка — тёмно-синяя, новая, с простроченными квадратами, наполненная упругой ватой. Рядом — пара шерстяных перчаток и простой серый платок из мягкой ткани. Я долго смотрел на эти вещи, перебирая пальцами шершавую ткань телогрейки. Хорошо, что Деницу не нужно ничего объяснять. * * * Когда я объявил, что поступаю в химико-биологический, отец рвал и метал. Его лицо, обычно каменное, побагровело от ярости, а жилы на висках набухли, словно верёвки. Он орал так, что дрожали стены нашего берлинского дома, называя меня предателем рода, слабаком, недостойным носить фамилию Рихтер. Мать, тихая и смирная, в тот раз бросилась между нами, закрывая меня своим телом, как щитом. Я чувствовал, как её плечи дрожали под тонкой блузкой, но она не отступала, шепча отцу: «Оставь его, Вильгельм, оставь!». Каким же смелым я был тогда. Всё детство я боялся отца — его тяжёлой походки, громкого голоса, даже запаха его одеколона. А тут… вдруг нашёл в себе силы пойти наперекор. Мне так хотелось быть не таким, как он. Я стоял за спиной матери, глядя отцу прямо в глаза, и впервые не испытывал страха. Мать умерла в тридцать втором — рак поджелудочной, стремительный и безжалостный. Её уход словно выбил у него почву из-под ног. Когда я приезжал из университетского общежития, то заставал этого прежде деятельного и строгого человека сидящим за кухонным столом, беззвучно перелистывающим засаленную газету. В доме стоял тяжёлый смрад — смесь несвежей еды, пыли и чего-то ещё, горького и невыносимого. Он сидел в старом халате, некогда подаренном матерью, и постоянно ерзал на стуле, будто не в силах найти удобное положение. Его некогда громовый голос сменился монотонным бормотанием. Я не мог выносить этого — ни беспорядка, ни запаха, ни вида этого сломленного человека, в котором уже не осталось ничего от прежнего железного Вильгельма Рихтера. Отец пережил мать всего на четыре месяца. Когда он ушёл, я испытал нечто вроде облегчения — и за него, и за себя. Стоя на кладбище под мелким дождём, я думал, что теперь наконец свободен от его тени и могу жить как хочу. К исходу 1936-го я стал ловить себя на странной перемене. Всё чаще мои ноги сами несли меня туда, где по улицам Берлина шли колонны. Парады проводились теперь часто, и в их чётком ритме, в звучности шага было что-то неотвратимо манящее, как пульс новой, молодой крови. Я стоял в толпе на Унтер-ден-Линден, заложив руки в карманы, и наблюдал, как под барабанную дробь и громкие приветствия движется эта отлаженная машина. Солнечный свет играл на штыках, ветер трепал знамёна с символикой, а тысячи голосов сливались в едином приветствии. Эта мощь — не просто военная, а нечто более глубокое, массовая, почти стихийная энергия — не могла оставить меня равнодушным. |