Онлайн книга «Свидетель»
|
Кажется, я все-таки заметил, как старик развернулся. И увидел, что толщина его была меньше миллиметра. Как действительно бумажная фигурка. * * * Москва, Кремль, декабрь 1917 г. — Казимир Северинович… За его спиной шуршали, скрежетали, хрипели и скрипели. Ему казалось, что там, в темноте, в дальнем углу, куда не падает свет, клубятся и ворочаются косматые, жестковолосые гусеницы, трутся о стены надкрыльями огромные неповоротливые жуки — и многоножки, конечно же, многоножки, сучат своими лапками, мохнатыми и черными. Он не слушал их. Он не слышал их. Он пытался вспомнить, как держать кисти. — Казимир Северинович, мне плохо? * * * — А где хлеб? — спросил я. Образ чернильницы из мякоти смущал мою душу. Этот образ вынырнул откуда-то из глубины лет, словно мне было снова семь, и я читал рассказ, как дедушка Ленин писал на полях книг молоком и ел чернильницы из хлеба, и пытался слепить эти чернильницы, наливал в них молоко, и они расползались и протекали. И вот теперь образ тяготил меня, как что-то, что я когда-то имел, а теперь потерял — а может быть, никогда не имел и лишь думал, что это у меня есть. — Батон подорожал на пять рублей, — пожала острыми, словно под ними прятались пеньки крыльев, плечами Инна. — А булки вчерашние были. — Жаль, — ответил я. — Жаль, — согласилась со мной Инна. А я смотрел в окно и видел, как вороны кружат над домом и черная собака бежит по крыше, и слышал, как в комнате что-то скрежещет и ворочается под оберточной бумагой, и во рту у меня хрустели крошки — черствые крошки, сухие крошки, каменная каменная каменная крошка. * * * Москва, Кремль, январь 1918 г. Охра и камедь, кобальт и уголь — он клал широкими, уверенными мазками, линии сами выходили из-под его кисти, и вырастал квадрат — теперь уже не черный, нет, теперь уже совершенно другой, иной квадрат, квадрат квадратов, квадрат в квадрате, и все на этой картине было иным, слишком слишком слишком слишком. Жуки бродили вокруг него, стрекоча крыльями, мохнатая гусеница удобно устроилась на плечах, словно боа, терпко пахнущее мускусом и пылью. Они не пугали его. Они были не отсюда — не из этого мира, не из любого мира вообще. Они пришли, потому что он их вызвал — где-то там, в какой-то из моментов, когда все-таки пытался нарисовать хоть что-то на обрывках тех едких и ядовитых бумаг, когда химический карандаш — старый, треснутый, который то и дело приходилось смачивать слюной так, что язык, конечно же, уже почернел — странно, как еще никто не додумался написать картину «Черный язык», это было бы открытие, открытие, невероятное открытие… И расплывались чернила, и линия становилась мохнатой и изогнутой, и точки искажались и перекашивались, вытягивая длинные лапки, — и вокруг него создавался мир, новый мир, который так долго бродил в нем, томился — как крепкое пиво, как крутое тесто — и вот теперь, получив возможность, вырвался и подмял все под себя. * * * Я снял оберточную бумагу, когда слышать скрежетание и ворочанье жуков стало уже совсем невмоготу. Когда мне казалось, что они шуршат и шебуршат уже у меня в голове — а не между холстом и бумагой. Но когда я снял обертку, там было пусто — а в голове у меня продолжало шебуршать. Охра и камедь, кобальт и уголь — уверенные мазки, четкие линии, выпуклый треугольник, яркий круг. Простота и скупость, аскетизм и минимализм. Оно притягивало. |