Онлайн книга «Дневник Булгарина. Пушкин»
|
Он заметался по комнате. Мне показалось, что он едва сдерживается, чтобы не броситься в драку. — Поймите, это не моя воля была. — Из-за вас моя пьеса… и вы скрывали… — Прощения не прошу, хочу лишь объяснить, — сказал я, видя, что Пушкин думает только о том, что я был единственным препятствием для его пьесы. — Я тогда о вас думал. Если бы я дал исключительно хвалебный отзыв, то «Годунова», может быть, и напечатали бы, но потом бы точно запретили и вам были бы еще последствия. В 26-м году ваши «мальчики кровавые в глазах» и «народ безмолвствует» были не ко времени. После семеновской истории о каких мальчиках подумала бы публика? — Это все равно. Негодяй! — Успокойтесь! Поймите, я думал прежде всего о вашей судьбе, — повторил я без всякой надежды быть услышанным. Конечно, я рецензию на «Бориса Годунова» писал не по желанию, а по принуждению Бенкендорфа. И по искреннему мнению считаю, что дурной отзыв был больше в интересах Пушкина, чем хороший. Прочтя пиесу, я исполнился восхищения, но, с другой стороны, увидел, что вещь эта может быть при публикации сразу после бунта опасна для автора. Если бы я изложил все, как думаю, Пушкина могли сослать и подальше Михайловского. В «Годунове» наверное видно: Александр Сергеевич мыслит о коренном преобразовании России. Он пытается, как Карамзин, понять ее развитие с исторической точки зрения. Только Пушкин намекает, что историю страны делают не только цари, но народы — эта идея вряд ли понравилась бы его величеству. К счастью, ему был недосуг, и государь сделал поручение Бенкендорфу, а тот — мне. Я представил пиесу как незначительную и недоработанную. К печати ее запретили. И чем дальше отодвигается ее публикация от 14 декабря — даты семеновской истории, тем для автора безопасней. Рукопись запрещена, но не изъята, зато у Александра Сергеевича голова на плечах… Пушкин вдруг остановился. — И все это время вы скрывали… были почти что другом… хлопотали… Дрянь! — Александр Сергеевич, прошу не забываться! — К черту, к черту вас! — крикнул Пушкин и выбежал из кабинета, дергая себя за воротничок, словно тот душил его. Ноги охватила слабость, и я присел. Такими жертвами возводимое здание дружбы рухнуло в один миг. Как я мог думать, что эгоизм автора смягчится от честного признания вины? А ведь если рассмотреть получше, то и для меня в этой истории с «Годуновым» был риск — а ну как прочел бы Николай пиесу или другому бы другой отзыв заказал — меня бы, в лучшем случае, обвинили в незнании дела. А в худшем — и в укрывательстве вредных мыслей. Тут бы головы не сносить, послали бы в Сибирь еще прежде Кюхельбекера. Я просидел так четверть часа, вспоминая все, что нас связывало с Пушкиным. Не так много, чтобы дружба таких разных людей продолжалась столь долго — почти полтора года. Александр Сергеевич, безусловно, тянулся ко мне, и дело не только в архиве Рылеева — как я однажды подумал, ведь получив опасную бумагу из архива, он не оставил меня. Но, видимо, удар, который Пушкин получил сегодня по своему самолюбию, выше его сил: оказалось, что издание его пьесы было остановлено пусть и не моей волей, но моим мнением. Получается, что великодушия в нем меньше, чем в царе. Размышления мои — и надолго — прервал курьер из министерства иностранных дел. Он доставил несколько писем и записку от Родофиникина. Содержание ее вызвало у меня шок и мгновенное оцепенение. Не знаю — сколько я так просидел, верно не очень долго, но мне эти минуты показались краем Вечности. Вдруг в кабинете снова оказался Пушкин. Я не заметил, как он вошел, и слова его сначала не достигали моего слуха и преамбулу я упустил. |