Онлайн книга «Сказания о мононоке»
|
Рядом с Юроичи Якумото восседала его мать. А то, что это мать, Кёко поняла сразу же – похожи как капли воды, большая и маленькая. На обоих – никаких траурных атрибутов, никакого выражения скорби по ещё одной почившей невесте. Да что там! Мать его и вовсе едва в ладоши не хлопала, пришла смотреть на кагура, а не на то, как в землю пристраивают очередной гроб, заколоченный ими почти что собственноручно. Хосокава про таких женщин говорил: «уместна, что хурма летом» – любимая его поговорка. Интересно, что бы он сказал про самого Юроичи? Заметил ли вообще, что тот тоже пришёл? Минутку… А где сам Хосокава? «Выше, Кёко! Не косолапь и не маши гохэем, это не палка», – опять заговорил голос Кагуя-химе в её голове, хотя та даже не взглянула, когда Кёко едва не споткнулась. Ей пришлось выждать ещё две мучительные минуты, прежде чем танец наконец-то развернул их к тории лицом, и Кёко, делая поворот, смогла бегло осмотреть присутствующих ещё раз. Несколько юношей, похожих на Хосокаву – тоже курчавые и остроносые, – затесались на последних рядах, но никто из них не бесил Кёко до трясущихся поджилок одним своим видом, а значит, среди них настоящего Хосокавы не было. А он следовал за ней всегда и всюду, даже тогда, когда не хотел или когда не хотела она. На кагура приходил тем более. Так что если Кёко и была в чём-то уверена, то только в одном: коль Хосокава не здесь, значит, он в беде. Или беду творит. Осознание этого окончательно убило всё удовольствие от танца. Повезло, что они сегодня исполняли кагура самый простой, а не «танец одержимости ками» – камигакари, – который мог длиться часами. Однажды Кёко собственными глазами видела, как Кагуя-химе плясала с полудня до следующего заката, не испив ни глотка воды, потому что в тот день у сёгуна выздоровел от паучьей лихорадки наследник, и всем мико во всех храмах было поручено уважить богов. Кёко бы и за десять жизней подобного не осилила. Даже сейчас – а танцевали они не более получаса – из-под прямой чёлки стекали градины пота, каждый вздох обжигал, и где-то в груди нестерпимо болело, будто, рисуя в воздухе гохэем иероглифы, Кёко нечаянно проделала в самой себе брешь. Даже на лицах двух сестёр-мико белила скатались, и все они едва не рухнули на татами, когда, осыпанные аплодисментами, возвратились во внешнее святилище. — Ох, до чего же тяжело плясать в такую жару! – пожаловалась одна. — Зато, считай, что плясали вместе с богами! Май же на дворе, – приободрила её вторая. — А пожертвования уже можно забирать, а? Нам же тоже причитается, не только храму, верно? «Верно, – ответила ей Кёко мысленно. От усталости во рту уже язык не ворочался. – Я только ради этого и согласилась. Одна Кагуя-химе не принесёт в семью столько, сколько мы сможем принести вдвоём». Несмотря на то, как дрожали у неё ноги, на татами вслед за сёстрами-мико Кёко не села, потому что не стала садиться и Кагуя-химе. Она остановилась подле алтаря со спиной такой прямой, что хоть бамбук привязывай, и вдыхала носом, а выдыхала ртом, укрощая пульс. И не скажешь, что беременна, а ведь ещё месяца три – и разрешится от бремени! Кёко на всякий случай молча держалась в такие моменты рядом. Вдруг, такими-то темпами, эти месяцы ей не понадобятся? — Госпожа Хакуро! Лунный свет не танцует так на речной глади, как вы танцуете на сцене камиурского храма. Поистине можно решить, что ками освящает вас собой, сама Идзанами вашими стройными ручками двигает! |