Онлайн книга «Дачники. Любовь, дружба, семейные тайны, летние романы и комары – в рассказах современных писателей»
|
И глаза ни у кого не улыбаются, не смеются. Печалью, как пеплом, присыпаны. Что там на дне? Он смотрит и тонет. У кареглазого – стрельба в ушах, едкий свист пуль. Что-то грохнуло за окном их классной комнаты, он вздрогнул всем телом и едва не вскрикнул. У каштанового лицо в мелких розовых шрамах – стёкла летели в правую щёку и шею, и он забывал уклоняться, потому что смотрел и оторваться не мог: отца, ловкого и острого на язык пекаря, властного и строгого главу их большой семьи схватили два великана и выдирают ему бороду с проседью. Серебристого сбрасывают с подножки поезда, бьют по вцепившимся рукам прикладом. У соседа по парте – его голосистую сестру – как они ссорились по пять раз на дню, как кричали друг на друга ещё сегодня утром! – толкает молодчик в серой шинели, сестра падает на пол, лезвие вспыхивает на солнце, но внезапно новым лезвием – визг, животный, жуткий. С печки на палача кидается Хамам, пружинит на плечи, начинает когтить лицо, целится в глаза, и вот уже вместо лица кровавое месиво. Сестра всегда говорила, что Хамам никакой не кот, а маленький человек, и он смеялся над глупой Розой. У того, что словно постоянно щурится, – перетаптываются в глазах сапоги. Одни и другие. Грязные, в сухой бледно-рыжей глине, и начищенные, чёрные, воняют дёгтем. Кровать ходит ходуном, поскрипывает, мнутся сапоги, и стонет-скрипит кровать. На кровати мама. Она молчит, только очень громко дышит. Под кроватью сжался в чёрствый калачик он, мамин любимец, Аарончик, и больно царапает плечо доска, из неё торчит боком гвоздь, только если совсем сильно вжаться в пол – нормально, но долго так, конечно, не вытерпишь. Внезапно сапоги замирают, разворачиваются. Кончаются вздохи. И серые мамины войлочные тапки – с двумя бусинками ягодками, он любил их трогать пальцем – покорно идут за ними. Неужели в тюрьму? Почему отец уехал вчера, почему братья в другом городе, а он ничего не может и должен лежать тут клубком в пыли? Мама у входа с чем-то возится, одевается? Сапоги торопят её злыми словами. А она, уже от самого порога, вдруг поёт, да так знакомо, так сладко, будто на ладонях качает сердце: “Shlof, mayn feygele, shlof, mayn kind”[1]. В распахнутую уже на улицу дверь, на улицу поёт. Но он знает – это ему, своему сыночку и птенчику, она поёт колыбельную, которой столько раз баюкала его. И Аарон понимает: сиди тихо, молчи, мой птенчик, а лучше всего поспи. И снова грязные русские слова сухой глиной валятся на пол. Ударяет дверь. Падает тишина. Он лежит в своей пыли и хочет заплакать, но куда-то спрятались слёзы. А потом спит: мама так сказала. И когда просыпается и вылезает наконец на свет – никого на нём нет, на этом свете, только молоко сочится в окна, утро подступает, сырое, белое, всех попрятал туман, а цветное лоскутное покрывало, сшитое тёткой, он любил разглядывать его – тут горошек, а тут клеточки, – любимое покрывало залито чем-то бурым. Учитель отворачивается – его мутит, мотает головой: нет, нельзя смотреть им долго в глаза. 2 Он ставит на стол захваченный из дома высокий кувшин цвета охры, рядом белую пузатую чашку. Вот возьмите краски, и бумагу директор нам выдал, и кисти – на всех должно хватить! Чашка белая, и кувшин поэтому – видите? Тоже с белым облачком вот тут. Так и попробуйте нарисовать. |