Онлайн книга «Черный Спутник»
|
Жук-полицмейстер, что должен был подписать их абшиды, якобы свалился с инфлюэнцей. Но в приёмной полицмейстерской шептались, что его благородие на охотах, стреляет в Измайлове уток. Так путешественники и застряли в старой столице, бог знает, до каких морковкиных заговинок. Когда ещё благородию прискучит истреблять бессловесных тварей? Скитальцы сняли номер на постоялом дворе вдовы Корольковой и, как мухи в патоку, погрузились в ожидание. Мора, с дворянской косой и во французских щегольских обновках, сперва затосковал, но потом, как нанёс визиты старым знакомым, оттаял, ожил и почти расхотел уже туда, за шлагбаум. Куда они там ехали… А Лёвка гулять не мог, он сидел безвылазно в номере и следил за папи, чтобы тот не сбежал. Впрочем, Лёвка и не скучал. В Москве, то ли от безделья, то ли под влиянием гривуазного папи, в Лёвке проснулся художник. Он спёр или выпросил у хозяйки стопку бумаги и грифель и днями напролёт, сидя на окне, рисовал – гуляющих баб, и гуляющих куриц, и стайку извозчичьих телег на углу, и попика, бегущего по грязи, подобрав по-девически рясу. И люди, и звери, и вещи выходили у Лёвки с характерцем, с норовцом, с приметными узнаваемыми личиками, словно в каждом жила душа. А ведь по своей основной профессии Лёвка был ухарь, и наёмный гончий, и ночной, прости господи, тать – и вдруг с такой любовью и вниманием подмечал он мельчайшую чёрточку у божьих тварей. Конечно же, узник папи не мог не перевернуть внезапное Лёвкино увлечение в свою ользу, вернее, для собственной забавы. Так кошка, не имея мыши, играет с клубком. И всё чаще, приходя под утро от московских приятелей, Мора видел, как сидят они вдвоём, Лёвка и папи, голова к голове, в свете дрожащей копеечной свечки. Папи что-то рассказывает Лёвке на смешном своём картавом русском, и Лёвка, по рассказу его, на жёлтом листе – рисует, рисует… И дело прошлое оживает под скрипучим грифелем, какие-то давние, ныне минувшие, папины приключения. — А я ведь, грешным делом, полагал, что художество и татьба ночная – вещи несовместные. А, Лёвка? Мора спросил это, и насмехаясь, и всё-таки терзаемый любопытством. Что такое рисовали они вдвоём, да ещё два вечера подряд? — А папи говорит – весьма совместные, – флегматически отозвался Лёвка и почесал в голове. – Он и имя называл. Каравадзио. Живописец и тать. И ещё двух каких-то, я не запомнил… — Дай глянуть-то, – взмолился Мора, – что вдвоём намалевали. Был полдень, и папи спал – он всегда при возможности спал до трёх. По какой-то прежней своей селадонской привычке. И Море не перед кем стало держать фасон, сделалось можно и любопытствовать, и клянчить – ведь Лёвка был свой, не выдаст, не обсмеёт. Лёвка с всегдашним туповатым равнодушием протянул товарищу дрожащие листы. Но Мора подозревал, что под слоновьей Лёвкиной шкурой сейчас трепещет нежное нутро творца – как-никак первый зритель. — Не боись, – пообещал Мора великодушно, – ржать не стану. На первом листе нарисованы были кушетки и стулья, но отчего-то меховые, лохматенькие, пушистенькие, словно пробивалась сквозь них трава. Спинки диковинной мебели увиты были цветами и листьями, а ножки изогнуты, подобно древесным корням. — Почему они пушистые? – спросил Мора. — Так трава, – пояснил Лёвка, – трава проросла. Они зелёные, из веток сплетённые, и травкой покрыты. |