— Сегодня почти аншлаг.
— Хозяин будет доволен. «Зал битком набит, мои дорогие».
— «Просто массовое паломничество».
— Уже почти без пятнадцати. Куда запропастился Николас?
Николас опоздал по довольно щекотливой причине. Тим и Эйвери только что рассказали ему свой секрет, поэтому он до последнего оставался в осветительной ложе и выспрашивал у них всякие подробности. Произошло следующее: Тим всегда самостоятельно обдумывал освещение для каждого спектакля и дома работал с макетом сцены. Особенно он был доволен своими решениями для «Амадея»: янтарный и розовый цвета для Шеннбрунского дворца, серый — для шепчущихся Вентичелли, бледно-лиловый — для смерти Моцарта. Гарольд, как обычно, все отверг. («Кто ставит пьесу? Нет, я серьезно. Я хочу услышать ответ».) В тот же вечер Тим впервые выполнил указания Гарольда, и когда они с Эйвери вернулись домой, Эйвери расплакался и сказал, что после того, как блестящие режиссерские задумки воплотились, сцена стала похожа на канализацию.
Именно тогда Тим решил, что с него хватит, и он настоит на своем. Просто во время первого спектакля подаст такое освещение, какое задумал изначально. Когда занавес поднимется, Гарольд уже не сможет ничего поделать, а во время антракта навряд ли захочет устраивать скандал. Конечно, на этом пребывание Тима и Эйвери в театре Лэтимера может закончиться, но оба они вполне подготовились к подобному исходу и начали присматриваться к любительской труппе в Аксбридже. В воскресенье днем они пробрались в театр и заново перенастроили осветительные приборы.
Николас, переполняемый чувствами, с трудом втиснулся в битком набитую гримерную. Почти все уже были в костюмах. Фон Штрак натягивал белые чулки, Дэвид Смай возился с жабо, Вентичелли, в шляпах и масках больше похожие на летучих мышей, чем на комаров, вертелись поблизости с подозрительным и зловещим видом. В воздухе пахло пудрой, лосьоном после бритья и лаком для волос. Николас облачился в кружевную сорочку, взял тюбик тонального крема и принялся намазывать свое бледное лицо, наблюдая, как оно приобретает теплый абрикосовый оттенок. В этот раз он использовал совсем немного грима, не то что во время дебюта в «Суровом испытании», когда он немилосердно разрисовал лицо глубокими морщинами и напялил на голову белоснежные фальшивые кудри.
На другом конце гримерной Эсслин пудрил свой парик, и Николас, видя в зеркале его отражение, с неловким чувством припомнил собственную болтливость. Позади Николаса медленно расхаживал туда-сюда император Иосиф, облаченный в тяжелый белый атласный костюм, разукрашенный драгоценностями, и похожий на большого блестящего слизняка. Николас представил себе, как тонкие накрашенные губы Бориса выпячиваются и шепчут на ухо всем членам труппы опрометчиво выболтанную самим Николасом тайну.
Эсслин, явно не знавший о своих рогах, выглядел необычайно самодовольным, словно кот, проглотивший особенно упитанную канарейку. Он поднял руки и поправил парик, и Николас заметил, как сверкнули его перстни. Их было шесть. Большинство инкрустировано камнями, а один, с коротенькими шипами, напоминал разъяренного маленького дикобраза. Эсслин резко оттолкнул в сторону баночку с гримом, имевшую неосторожность попасться ему на пути, и заговорил.
Николас всегда знал, что от Эсслина ничего хорошего не услышишь. Он прямо заходился от злобного удовольствия. Он говорил о Дирдре. Пересказывал то, что она сообщила ему по секрету. На прошлой неделе ей на работу позвонили из полиции. Оказалось, что ее отец в дождь ушел из центра дневного пребывания без пальто и даже без пиджака, и через полчаса его обнаружили на перекрестке Кейси-стрит и Хиллсайд, где он пытался регулировать дорожное движение.
— Я с трудом удержался от смеха, представив себе, как этот старый дурак бродит под дождем, и сказал: «Как ужасно». А она ответила: «Да, — Эсслин выдержал безупречную паузу, — он совершенно незнаком с этим районом».
Все расхохотались. В том числе Николас. Правда, он смеялся не так долго, как остальные, но все-таки смеялся. Спустя мгновение в дверях появилась Дирдре.
— Осталось пятнадцать минут.
Тотчас же раздался хор преувеличенных и лицемерных благодарностей. Один Эсслин, тщательно подводя губы карандашом, ничего не сказал. «Трудно догадаться, — подумал Николас, — услышала она что-нибудь или нет, ведь на ее розовом лице румянец незаметен, а выражение на нем и так всегда встревоженное». Выглядела Дирдре чрезвычайно сосредоточенной, словно готовилась пуститься вскачь, как сострил кто-то из Эверардов, когда она ушла. К чести собравшихся, на этот раз никто не засмеялся.
Кто-то встал и ушел следом за ней, и Николас чуть было не встал и не ушел следом, настолько все ему надоели. Он чувствовал, что должен загладить свою вину, и представлял себе, как подходит к Дирдре за кулисами. Но что он скажет? «Я не смеялся». Очень несуразно, к тому же это не так. «Извини, Дирдре, я не хотел тебя обидеть, а твоего отца мне искренне жаль». Еще хуже. А может, она и вовсе ничего не слышала? В таком случае рассказать ей о произошедшем значило бы причинить лишнюю боль. Тогда, чтобы почувствовать себя увереннее, он принялся нагнетать в себе раздражение против Дирдре. «Честно говоря, — подумал он, — она могла бы и потщательнее выбирать себе наперсников». Перед бессердечным мерзавцем вроде Эсслина ей следовало откровенничать в последнюю очередь. Чего еще она ожидала? Но, переложив изрядную долю собственной вины на и без того согбенные плечи Дирдре, он почувствовал себя еще гаже. Он понял, что злится на Эсслина, который вывел его из эмоционального равновесия, тогда как все его мысли должны быть сосредоточены на первой сцене первого действия. Сам не зная для чего, он сказал:
— Знаешь, в чем твоя беда, Эсслин?
Руки Эсслина замерли. Он вопросительно взглянул в зеркало.
— Ты вскормлен молоком милосердия.
Наступила внезапная тишина. Побледневшие лица повернулись друг к другу. Борис перестал расхаживать туда-сюда и в ужасе уставился на затылок Николаса. Ван Свитен сказал:
— Дурак.
Николас вызывающе посмотрел на них. Такое подобострастие к Эсслину — это уже чересчур. Он, может быть, и играет ведущие роли пятнадцать лет кряду, но это не делает из него Господа Бога.
— Ты понимаешь, что натворил? — спросил Борис.
— Я просто высказал то, что думал, — сказал Николас. — И что мне теперь, на виселицу отправляться?
— Ты процитировал «Макбета».
— Чего?
— «Боюсь твоей природы, — дрожащим голосом произнес Борис, — ты вскормлен милосердья молоком…»
[59]
— Заткнись! — вскричал Орсини-Розенберг. — Ты совсем все испортишь.
— Это точно, — сказал Клайв Эверард. — Николас обмолвился по незнанию.
— Борис навлечет беду на наши головы.
— Вы оба должны выйти, три раза повернуться и прийти назад, — сказал Фон Штрак.