– Я тут ни при чем, старик, они зашли на минуту и уже уходят.
– Нет уж, – крикнула лингвистка, замотанная в красный платок. – У вас самая теплая комната на этаже. Заходи, Костас, и маму свою не прячь.
– Лучше бы ты папу привел, – мрачно сказала Пия, сидевшая на моей кровати. Об этой девушке я знал немного: что она старше нас и что пьет с тех пор, как разошлась с мужем-математиком. Китаист время от времени приводил Пию ночевать, заявляя, что спасает ее от дешевых приключений. Но кто сторожит самих сторожей?
– Ты говорил, что приедет заграничная тетушка, и мы надеялись на маленький праздник, – с упреком сказал китаист. – Похоже, она явилась с пустыми руками. Придется закусывать колбасой из предместья Ныйгу.
– Другое дело – мой финский дядюшка, – добавила Пия. – Уж он-то не бегает по городу в чужой одежде. И не выглядит как похмельная дворничиха.
Они говорили по-эстонски, но тетка насторожилась и застыла на пороге. Я подошел к своему шкафу, вынул старое пальто и с трудом натянул его поверх свитера. Потом я взял со стола кусок хлеба и стал жевать. Гости смотрели на меня, пластинка остановилась, и стало тихо.
– Пошли отсюда. – Я доел хлеб, взял тетку за плечи и вывел из комнаты, за дверью засмеялись и зазвенели стеклом. Стратагема: пожертвовать сливой, чтобы спасти персик. Я тащил Зое по черной лестнице вниз, понимая, что нужно выйти как можно быстрее, выйти на улицу и выдохнуть, иначе я вернусь в комнату и разобью Мярту голову.
Не знаю, знакомо ли тебе это чувство. Ты понимаешь, что твои обстоятельства сгустились самым оскорбительным образом, но разозлиться как следует не можешь, потому что в тебе зреет не злость, а ярость – и ярости нужен выход покрупнее. Мысли становятся ломкими, как жуки-плавунцы, и носятся сами по себе, дыхание замедляется, по спине бежит холодный ручей, и – наконец! – тебя заливает плотным, тяжелым, невыносимым жаром с ног до головы.
* * *
Почему я назначил ему свидание в Сесимбре? На это было несколько причин. Прежде всего, я не мог пригласить его в дом, и если за мной следили, то воскресная поездка к морю никого бы не удивила. Я хотел приехать немного раньше и побывать на мысе Эшпишел, куда ленюсь поехать просто так, хотя туда бегает апельсиновый автобус и езды всего километров сорок. Третья причина была довольно странной: мне хотелось еще раз взглянуть на тавромахию, вернее ее половинку, лежащую на витрине антикварной лавки на блюде с золотой мелочью.
Как бы там ни было, в Сесимбру Лютас не приехал. Теперь я думаю, что его бегство из альфамского дома было не просто ссорой, которая слишком затянулась и превратилась в разлад. Он воспользовался мелковатым поводом, но причиной была не обида, не шляхетный кураж, а что-то большее. Чем быстрее мы приближались к началу съемок, тем больше он нервничал. Я так и не добился от него связного рассказа о фильме, одни только тезисы и гнозисы, разговоры о каком-то «постпродакшн», я даже не видел сценария! Он заставил меня поверить в этот сценарий, как фокусник заставляет поверить в то, что кролик сидит в коробке, на которую накинут платок. Так может, никакого сценария и не было? И средь господ просвещенных, а также бурасов темных только коварство и подлость откроются нашему взору. Это не я придумал, разумеется, а литовский пастор, писавший проповеди гекзаметром.
Опять ты со своими литовцами, сказал бы Лилиенталь, эту четверть крови он во мне недолюбливал. Кто ему нравился во мне, так это условный гусар пан Конопка, вспыльчивый и необязательный. Уж не знаю, как Ли представлял себе моего отца – в голубом жупане или сарматском катафракте, но стоило мне произнести psia krew! или do cholery gdzie jest moja komórka?, как он непременно просил повторить и даже сам пробовал произнести, терпеливо выворачивая язык к небу. Я скучаю по Лилиенталю, даже по его маске и нитяным перчаткам, которые бесили меня неимоверно: второй слабостью Ли после его любви к поучениям была боязнь подцепить какой-то там грипп. Его поучения всплывают в памяти вместе с погодой, цветом неба и запахом с кухни: так египетский писец запоминал метелки камыша и корзины с ручкой. Пишешь ты сложно, а живешь просто, сказал он мне однажды, пробежав глазами пару новых страниц. Попробуй наоборот!
Отдал бы теперь три – нет, четыре! – дневные пайки, чтобы послушать его наставления. Я устал говорить с умершими, а также с теми, кто далеко и не может ответить. Я устал слушать радио за стеной. Сегодня в верхнем углу моей камеры, прямо над окном, я заметил красноватый мерцающий зрачок и обрадовался ему как другу. С утра дежурил безымянный охранник – таких здесь несколько, они появляются редко, и я поленился давать им имена. Охранник похож на продавца Библий, из тех, что стучатся к вам в дом и переминаются с ноги на ногу: мышиный костюм и очки из оконного стекла.
Я спросил его, почему не слышно боя часов, ведь мы находимся не так далеко от церкви святого Роха, и он посмотрел на меня изумленно, так смотрят на человека, который купил весь мешок с Библиями разом. Вместо боя часов сюда доносится одинокий голос валторны – не каждый день и только до полудня, так что я успел нарисовать себе крепко пьющего музыканта, живущего в квартирке, заставленной бутылками, прямо напротив тюрьмы. Угрюмого человека, вспоминающего о музыке только по утрам, пока у него еще ясно в голове, и валторну, наполненную Глиэром, закрученную медной улиткой в углу его спальни. Если выйду отсюда, найду этого парня, поставлю ему выпивку и скажу: старик, играй почаще, а то доиграешься, посадят тебя в музыкальную шкатулку, принесут папирус, дадут уйму свободного времени, а сказать тебе будет нечего.
Жизнь не кончается, если у тебя дыра в кармане или запертая дверь перед носом, сказал бы я валторнисту, просто начинается другая жизнь, с другими законами, и если раньше ты трахался с деревянной коровой, думая, что там сидит распаленная Пасифая, то теперь тебе показали, что там внутри на самом деле.
Зое
Когда я была маленькой, меня взяли в Токсово, на берег озера, и я нашла там желтый деревянный бочонок от детского лото. Я прибежала к маме, сидевшей с друзьями-актерами вокруг постеленной на траве скатерти, и показала находку. Мама отмахнулась, а один из ее спутников – тот самый старик, что вечно щипал меня за щеку и говорил, что дети должны цвести в чужом саду, – взял бочонок, почистил рукавом и показал мне номер: 44. Сейчас на дворе шестьдесят шестой, сказал он поучительно, поднося бочонок к моему лицу, значит, твой номер меньше и ты проиграла! Актеры смеялись, разливая вино, а мама забрала бочонок, размахнулась и зашвырнула в воду, я ужасно обиделась и весь вечер просидела на коряге, с ногами в воде, чтобы заболеть.
Странно думать, что никого из тех, что пили вино и грызли пряники, уже давно нет в живых. Еще пара недель, ну от силы три – и я уйду доигрывать с ними озерную партию, мой желтый бочонок с номером уже катится по столу, но я никак не могу разглядеть календарную дату. Никогда не думай о том, что будет потом. Потом к тебе никто не приедет, как ты не приехал ко мне. Будешь лежать в душных подушках и бормотать в диктофон, найденный в вещах сбежавшей дочери.