Хозяин кафе идет за мной, его шаги отдаются гулким каменным эхом, несколько мгновений я думаю, что он все-таки предложит мне выпить, я останавливаюсь и улыбаюсь ему в темноте, но он несет забытый мною плед, и подает его, и уходит.
С этим пледом, будто с белым флагом, я поднимаюсь по пожарной лестнице, ступеньки дребезжат и уходят у меня из-под ног, будто палуба во время шторма. Я вешаю плед на перила балкона, он идет волнами от ночного сквозняка, желтый кружок света вспыхивает на экране, еле заметные ворсинки шевелятся в нем, будто трава на луне. Пока я смотрю хозяину вслед, в памяти всплывает забытый всеми писатель: только вежливость связывает их с внешним миром, и я смеюсь. Теперь я его понимаю.
Однажды ты просыпаешься и понимаешь, что тебе тридцать шесть лет, ты покрыт кольчугой, словно рыбьей чешуей, и неповоротлив, будто чугунный замковый мост. Теперь в тебе поселилась ярость, это раз, и ты знаешь вкус стыда, это два. Ты поднимаешь копье и сурово оглядываешься, но вокруг замка лишь заросли дрока, пустынные поля, редкие хижины. Где войско противника? Где те, кто хочет тебе отомстить? Никогда не знаешь, сколько их, сказал мой невидимый друг, оставляя меня, отправляясь в желтом такси на остров Исабель, с ним вместе отчалило мое детство, мой мешок с красными шарами, шершавыми с одного бока и зеркальными с другого. Прощай, Лилиенталь. Прощай и ты, Ханна. Мы встретимся во сне или в сети, что по сути одно и то же.
Ты получишь это письмо, тело задохнувшейся пленной рыбы, а в нем этот текст – проглоченный рыбой перстень или что там они глотают. Вот сейчас посмотрю кино, а потом вытащу компьютер из ниши под вывеской Produtos nobres, зайду в сеть, достану письмо из облака и отправлю на адрес, найденный моим охранником: hannapaanema@mail.ee. Мало ли девушек с таким именем в уездах Тартумаа, Вирумаа и маленьком уезде Хийумаа? И все они ростом под метр девяносто, с крученым бубликом на затылке и коленями, похожими на собачьи мордочки. Этот адрес обошелся мне в сорок монет и шерстяной шарф, но я не знаю, твой ли он на самом деле.
* * *
Другое дело те, что ушли. Бесполезно писать им письма, подбрасывать в небо почтовых голубей, опускать бутылку в подземную реку или оставлять сообщения на рассыпающийся от ветхости автоответчик. Да и что я мог бы написать, раз уж мне в голову не пришло ничего стоящего, пока они были здесь, а я – как там у блаженного Августина? – ходил и восторгался вершинами гор, безграничностью океана и вздыбленными волнами моря.
Вот они, я вижу их со своего балкона, со своей голубятни, я стою, облокотившись на крученые перила, и смотрю вниз. Странное дело, стоило мне подняться на третий этаж по обгорелой железной ветке, как наступило утро, причем позднее утро, вполне вероятно воскресное. Странно видеть знакомые крыши, чуять запах жарящейся трески, слышать голос футбольного комментатора из соседского окна и знать, что дома больше нет.
Я перегибаюсь через перила так низко, что ноги становятся ватными, и вижу, как они идут по набережной, мимо табачных доков, вдоль гранитного парапета. За ними хромает небольшая рыжая собака, перемазанная зеленкой. Может быть, они идут к вокзалу Аполлония, чтобы сесть там на северный поезд, или к вокзалу Ориенте, чтобы сесть на беленскую электричку. Их четверо – или пятеро? – они крутят головами и немного похожи на туристов, потерявших гида, но, окликни я их с балкона, они даже головы не повернут. Мой голос больше ничего не значит. Зато они слышат тревожные крики стрижей, и жестяной звон двадцать восьмого номера, и размеренный гул Святой Клары, и низкий гудок парохода, покидающего гавань.
Мне хочется отвернуться, но отвернуться нельзя. Я смотрю туда, куда смотрят они, и вижу хозяина винной лавки, поднимающего жалюзи, и мальчишку, сводящего велосипед по крутым ступеням, и стаю собак, пробирающуюся переулком, и синие простыни на веревке, натянутой от соседнего дома к стене часовни, и шумно плещущий фонтан с головой лосося.
За спиной у меня раздается глухое пощелкиванье, переходящее в холодный пронзительный свист, словно стая стрижей промчалась над пожарищем. Я оборачиваюсь и вижу площадь Комерсиу, так плотно заваленную снегом, что из сугробов торчат только медные шпили церквей, вижу реку, покрытую сияющим льдом, и лыжников в красном, что катятся по склону холма, прямо по руа Беку, ведущей к рыбному рынку. Красное на белом, как трамваи в замерзшем городе.
Те четверо, что ушли от меня, тихо переговариваются, соединив головы в горстку, будто пальцы деревянной мадонны. Я наклоняюсь еще ниже, крепко вцепившись в перила, я хочу сказать им, что я сам не заметил, как потерял прекрасную легкость, с которой жил без малого тридцать шесть лет, а это еще хуже, чем потерять тень, потому что, направляясь куда-то без тени, ты можешь делать вид, что не знаешь об этом, а вот то, что случилось со мной, не скроешь, это делает мои ноги жеваной бумагой, а голову – терракотой, словно у куклы, раскрашенной в честь дионисийского празднества.
Греки думали, что у человека внутри тоже есть веревки, а в голове – золотая нить, соединяющая его с космосом, так вот, хочу я сказать им, проходящим вереницей там, внизу, моя нить ни к черту не годится, без вас она ослабла, пошла волнами и уже не привязывает меня к эфиру так крепко, как раньше. Где была моя глиняная голова, когда я дал вам уйти?
Я облизываю губы, чтобы произнести это, но снег летит мне в лицо, набивается в рот, заполняет горло сырым хлопком, и те, что стоят внизу, слышат только скрежет тормозов на перекрестке, цоканье копыт двух саврасых лошадок, тянущих бочку с водой по переулку Ремедиош, собачий лай и крики торговца лотерейными билетами, сидящего в колченогом кресле в тени жакаранды, как будто усеянной лиловыми пчелами.