– Ола, – сказал незнакомый голос, – говорит Ласло Тот, слышал о таком?
– Слышал. – Меня зазнобило, я снял с вешалки пальто и набросил на плечи. Голос был молодой, дерзкий, с каким-то простудным сопением.
– Пришло время рассчитываться за нашу услугу, Константен. Мы знаем, что с деньгами у тебя паршиво, но выход всегда есть.
– И сколько я вам должен за уборку квартиры?
– Завтра с тобой встретится парень, передашь ему документы на дом и подпишешь бумаги. Мы даем тебе неделю на поиски другого жилья. Ферро торопится и хочет к весне переехать.
– Какой еще Ферро?
– Человек, который помог тебе, предпочитает это имя, – терпеливо пояснил мадьяр. – Он оказался не очень хорошим другом. Сделал работу, а потом узнал, что замешан большой политик, и потребовал впятеро больше. Поверь, я сам удивлен таким оборотом дела.
– Удивлен? – Я тупо повторил за ним, кутаясь в пальто. Значит, мужика, завернутого в больничный пластик, звали Ферро. Mão de ferro, железная рука. И он хочет жить в моем доме.
– Говорю тебе. Мы сами потерпели убытки!
С тех пор как чистильщик унес Хенриетту из моего дома, прошло четыре дня, полиция не появлялась, я начал думать, что все обошлось, но вздрагивал от каждого звонка, даже возглас молочника заставлял меня выглядывать в окно, прячась за занавеску. Байша смотрела на меня косо, полагая, что я впутался в историю с женщиной, а скажи я ей, что это мертвая женщина, да и вообще не женщина, она бы швырнула свой передник на пол и ушла.
– Тебе ясно, что нужно сделать? – Мадьяр немного повысил голос.
– Ясно, – сказал я, и он сразу бросил трубку.
Я повесил пальто на место, пошел наверх и залез обратно в ванну, вода еще не остыла. В этой ванне еще двоих уложить можно. Окно здесь тоже огромное, в окне маячит замок на вершине холма. Если вытянуться в ванне во весь рост и поставить ногу на край, то прямо напротив большого пальца будет первый зубец замковой стены. Я протянул руку за бутылкой, сделал глоток и услышал низкий монотонный голос Фабиу: лето в том году было очень жаркое, созревание гроздей шло слишком быстро, ягоды набрали сахаров и кое-где перезрели, слышишь ноты имбиря и гвоздики?
Дом я отдать не могу. Уж лучше я закрою ставни, запру двери, выскребу оставшуюся в доме мелочь и уеду к черту на кулички – может, это и к лучшему, потому что чертовы кулички находятся на острове Исабель, это вам кто угодно подтвердит. Дом я отдать не могу, уж лучше в тюрьму.
* * *
– Послушайте, – сказал я Пруэнсе на утреннем допросе. – У меня есть версия того, что на самом деле произошло, но вы не желаете меня слушать, поэтому я изложу ее в письме прокурору.
– Версия? – Он сонно взглянул на меня, оторвавшись от бумаг. – Вы даже собственную жизнь излагаете сикось-накось. Мы ознакомились с вашей биографией, сделали запросы, навели справки. И разумеется, мы изучаем ваши записи, сделанные в камере.
– Ты читаешь мое письмо жене? – Я попытался подняться со стула, но охранник был тут как тут. Его толстые ладони легли мне на горло, а живот уперся в мой затылок.
– Это привилегия следственных органов, Кайрис. Еще раз повысишь голос в этом кабинете, я оторву тебе твои белые bagos и повешу на двери твоей камеры.
У моего следователя есть диковинная черта: он одинаково хорошо владеет казенным языком и обсценной лексикой, язык у него двусторонний, как старинное пресс-папье c промокашкой, одна сторона суконная, а другая бумажная. Пока меня вели по коридору мимо закрытых наглухо дверей, я думал о том, какой пароль придумать к вордовскому файлу. Я был уверен, что кириллица укрывает меня так же надежно, как бустрофедон. Ан нет, не укрывает. Решено, паролем для этого файла будет фалалей. Фаллос, лал, лей, алый! В нем есть уд, алкогольный императив, красная шпинель и местоимение «она» в дательном падеже.
Ты спросишь, откуда взялось это слово, может быть, даже заглянешь в Википедию или в Яндекс, но найдешь там только цитату из Достоевского, а она здесь вовсе ни при чем. Это имя я прочел на обратной стороне тавромахии, которую украл у тетки в девяносто первом году, привез домой и однажды принес в школу. Сказать по правде, надпись прочел не я, ее с грехом пополам перевел наш историк Гайдялис по прозванию Гребень. На уроке истории я не утерпел, достал свою добычу из кармана и показал соседу по парте Рамошке, тот присвистнул нечаянно и подвернулся под руку нашему историку, любившему ходить между рядами. Гайдялис положил тавромахию себе в карман и велел нам обоим остаться после урока.
– Музейная вещь, – сказал он, когда мы подошли к его столу после звонка. – Где вы это стибрили? Вы хоть понимаете, что здесь нарисовано?
– Вещь бабкина, – сказал я важно. – Фрагмент византийской броши.
– Ишь ты. Только это не брошь, а пряжка. Θαλλέλαιος… – прочел он нараспев. – Фалалей сделал это!
– А кто это такой? – Я не ожидал, что он знает греческие буквы.
– Художник. Или парень, что заказал пряжку. Покупатель и тогда мог быть важнее мастера.
– Ясно, спасибо! – Я услышал звонок на перемену и обрадовался. Мне не терпелось получить вещицу обратно. Историк мог заявить, что вернет ее только матери, и тогда хоть домой не возвращайся.
– Тут еще что-то есть. И быков своих посвящает… Дальше неразборчиво. – Он с явным сожалением протянул мне тавромахию. – Носи ее в носовом платке, чтобы не потускнели краски!
Всех заботит, когда что-то тускнеет, а по мне, так это только на пользу любому предмету, которому больше чем двести лет. Чтобы не потускнели краски. У меня и платка-то не было.
* * *
Вчера охранник принес мне лимон, за который пришлось заплатить пятерку, а потом, устыдившись, еще и сахару принес в железнодорожном фунтике. И вот о чем я думал, Хани, попивая кисло-сладкую воду: почему они до сих пор не вытрясли из меня все мои запасы динейро? С арестантом ведь можно не церемониться, просто сунуть руку ему за пазуху или в трусы и вынуть перехваченный резинкой денежный сверток. Вместо этого охранники изображают рабов лампы и довольствуются парой бумажек в день за книги, лимоны и прочее. Странно, правда?
Помнишь, как я в общежитии повесил над кроватью страницу из Аристотеля, чтобы изводить мохнатого маленького Мярта: «У кого на груди и животе много шерсти, те никогда не доводят дело до конца. У кого безволосая грудь – те хороши и бесстыжи!» Здесь, в тюрьме, Аристотель пригодился бы. Представляю себе тюремную библиотекаршу – вечно простуженную даму, греющую чайник на примусе в подвале, оплетенном ржавыми трубами. Русских книг у них и в помине нет, я попросил у охранника «Приглашение на казнь», а он посмотрел на меня как на придурка. Вот вечно так с русской литературой: ее вроде любят, штудируют, пишут о ней монографии, разлагают ее на ртуть и свинец, а как доходит до дела, все как будто выпадает в бессмысленный теплый осадок, никто ничего не знает, не читает и понять не может. И кого они любят-то? Тех, кто сумел показать, каковы на ощупь трансмутации русского сознания, его перегонка, выпаривание, размельчение и прочая. Тех, кто сумел сделать из этого зрелище, подобное тому, что придворный алхимик устраивал для патрона, втихомолку подбрасывая в тигель золотые крупинки.