Я не шучу. После первого фильма у меня была перспектива, ладно, пусть не широкая дорога из желтого кирпича, но крепкая ухватистая тропка в горах. Меня пригласили ассистентом к Вернеру, на его новый фильм, платить обещали немного, но хватало на комнату в Кройцберге, так что я собрался и поехал за Габией. Она уже пару месяцев не отвечала на письма, но я знал, что ей лень выстукивать буквы, да и компьютер у нее старый, поросший плесенью пентиум, так что я особо не волновался. Правда, когда я увидел ее в зале прилетов, то слегка занервничал. С лицом у нее было что-то не то. Потом мы ехали домой в такси, и она держала голову у меня на плече, так что я начал успокаиваться, но когда мы приехали, я увидел, что зеркало в коридоре затянуто белым крепом. И зеркальный шкаф, видневшийся в спальне, тоже затянут, весь целиком, и люстра, и все картины на стенах. Метров тридцать белого шелка ушло, я машинально подсчитал расходы на реквизит.
Приглядевшись к Габии, я вспомнил, что маори называли лицо без татуировки папатеа, пустое лицо, так вот, с ее лица как будто исчезли все линии, державшие его вместе. Лицо стало рыхлым и желтым, как творожный сыр, а возле рта образовались выпуклости, как будто она набрала полный рот орехов и боялась разжать губы. Ее красота, за которую я когда-то отдал свой левый мизинец, провалилась куда-то внутрь, забилась в темный угол, а может, и вовсе подохла.
Я разулся, прошел в комнату и сел на стул, Габия встала за моей спиной. Соли больше нет, сказала она, надо маме написать, а я не могу. На столе, свесив ноги, сидела огромная кукла с рыжими волосами, в ее распоротой груди, среди ватных лохмотьев, виднелось круглое сердце, в котором я опознал красный гуттаперчевый мячик, а в сердце торчала штопальная игла.
Костас
Хлебный мякиш превратился в шеренгу шахматных бойцов, вот только сохнет плохо, потому что дождь льет уже два дня без передышки. Представляю, как теперь выглядит моя кухня со всеми огрызками, гнилыми яблоками и недопитыми стаканами. Судя по молчанию Байши, она подыскала себе другое место, так что, скорее всего, я найду ее ключи в пасти химеры, когда вернусь на руа Ремедиош. Если я вообще туда вернусь.
Первое, что я делал, приходя к Лилиенталю домой, это шел на кухню и стряхивал остатки еды со стола, где он готовил себе сам, если оставался один. Такое случалось нечасто, в доме все время крутились люди, с кем-то у Ли были дела, с кем-то любовь. До сих пор не понимаю, что у него было со мной. Иногда мне кажется, что он давно вылечился и может ходить и даже бегать, просто ему нравится казаться беспомощным стоиком, так же как господину Гантенбайну нравилось казаться слепым.
Зато Лилиенталь никогда не жалуется, никого не проклинает и обо всех говорит с восторгом и негой. Рассказывая об одном мерзавце, он сказал буквально следующее: думая о нем, я чувствую себя как халиф Мамун, думающий об императоре Феофиле. Между нами только меч!
Этот Феофил был клерком страховой компании, отказавшей Ли в оплате хирургической операции, когда тот попал в аварию и чуть не угробил двух девиц, которых вез из бара к себе домой. Клерк явился в палату к пострадавшему, когда тот лежал опухший, щербатый, замотанный в полотняные ленты, будто забальзамированная царица, и предложил ему покурить, чтобы уменьшить боль. Он сам свернул джойнт и даже придержал его у Лилиенталева рта. Через пару недель доктор получил уведомление о том, что страховая компания возвращает больничные счета и оплатит только первую помощь. Они нашли свидетелей, заявивших, что Ли плотно сидел на наркотиках, поэтому и врезался в дерево, они даже сбежавших девиц разыскали в Альбуфейре и взяли у них показания.
Операция на раздробленных коленях прошла неудачно, но платить все равно пришлось. Ли подал на больницу в суд, но проиграл, тогда он предъявил иск страховой компании и проиграл еще до суда. С тех пор он уже не ходил без костылей, а в пасмурные дни так и вовсе не вставал. Страховая компания прислала ему коляску EuroChair с надувными колесами и коробку шоколадных конфет. Когда он рассказывал мне эту историю, а я спросил: как же ты выкрутился, он замешкался, но все же ответил:
– Там, где я достаю деньги, тебе их все равно не достать. Ты, пако, не годишься для этого дела, в тебе нет нужных сопротивлений и диодов, или как там эти штуки называются.
– Разве мы не вместе продали изумруды Лидии Брага?
– Это я их продал. Не спорю, ты умеешь держать вещи в руках, влюбленно их вертеть и подносить к свету, но ведь они не этого хотят. Они хотят того же, что и женщины: тихо лежать в темноте, лелеять нетерпение, узнавать себе цену и попадать в хорошие руки.
– Хочешь сказать, что у меня никогда не будет ни денег, ни женщин?
– Отчего же. Нужно только перестать путать окно билетной кассы с окошком исповедальни. Ты подпускаешь к себе слишком близко, даешь подуть себе в шкуру между ушами, никого не посылаешь куда подальше и охотно слушаешь чужое нытье. Люди считают это покорностью, и никому нет дела до того, что писательская покорность – это рабочий инструмент, такой же незаметный и чужеродный с виду, как хвост у плывущего бобра.
Наверное, оттого что ночью резко похолодало, мне приснился настоящий зимний сон: я открыл дверь в свою спальню (успел еще обрадоваться, что вернулся домой), а оттуда хлынул поток холодной воды, да что там поток, целая горная река, полная острых ледяных осколков. Один такой осколок отрезал мне ногу по колено, я даже вскрикнуть не успел, увидел только, как она мелькнула в шуге, среди уносящихся вниз по лестнице скорых струй, поднялась и снова нырнула, будто зимняя утка в полынью. Во сне на моей ноге был зеленый шерстяной носок, я пожалел о нем и проснулся, стуча зубами от холода.
Записывать воспоминания – это как плыть против течения в потоке, полном ледяных осколков. Писать о прошлом противоестественно, каждый божий день, минута, мысль, чуть совершившись, должны проваливаться, как медная наковальня, в тартар и лететь туда девять дней без передышки, пока не стукнутся о тройной слой мрака.
Ты спросишь, какого же черта я только и делаю, что пишу о прошлом, и я отвечу: потому что я лечу обратно! Я так долго жил в этом самом тартаре, что понадобилось отрубить мне колено ледяным лезвием, чтобы я понял, куда меня занесло.
* * *
Когда мадьяр позвонил мне в первый раз, я сидел в ванной с бутылкой «Сандемана» и смотрел, как мыльница качается между пенных холмов. Ванная комната в доме Брага сохранилась в довоенном виде: синяя плитка, кувшины цвета яичной скорлупы и рыжие жаркие блики от медных тазов, развешанных по стенам. Если бы к власти в Португалии пришли коммунисты и мне предложили бы потесниться, как предложили моему литовскому прадеду в сороковых годах, то я выбрал бы ванную. Прадед же просто переехал из просторной риги в амбар.
Услышав звонок, я схватил полотенце и помчался вниз по лестнице, оставляя мокрые следы. Хорошо, что звонят не в дверь, думал я, если это копы, то меня просто вызовут в участок. У меня будет время уехать из страны, бумаги у меня в порядке, подамся в миссию к сестре, там меня никто не найдет. Уезжать надо самым дурацким способом, избегая самолетов: скажем, паромом до Марокко, потом уж не знаю как до Бенина, потом местным автобусом до Агбаджи, а дальше – автостопом до самой миссии. Я видел это место на спутниковых картах: серые скалы, графитовые дороги и саванна, сверху похожая на кромешную лиловую пену жакаранды.