Рядом с ним на кожаном сиденье лежала связка афиш, которые миссис Уинстенли распространит в Гильдии горожанок, на своих курсах флористики и в местных магазинах. Не считая интервью, которые он раздавал при первой же возможности, Гарольд не поддерживал с общественностью никаких отношений. Он всегда говорил, что невозможно представить, как Тревор Нанн
[23] бегает по местным газетчикам, рекламируя свой новый спектакль. Упоминая такое известное имя, Гарольд захлебывался от желчи и досады. Он давно считал, что, если бы он в ранней молодости сдуру не женился и не произвел на свет троих совершенно бездарных детей, — которые теперь, к счастью, уже выросли и обитают со своими благоверными где-то очень далеко, — он уже был бы одним из ведущих режиссеров страны. Если не всего мира (Гарольд был не из тех людей, которые избегают горькой правды).
Человеку нужны только удача, талант и правильная жена. Гарольд считал, что удача зависит от самого человека, а талантом он не обделен. Видит бог, талант из него прямо-таки выпирает. Но что касается правильной жены… да, вот в чем трудность
[24]. Дорис была обыкновенной мещанкой. Филистершей. Когда они только поженились (она еще была худенькой и застенчивой миловидной девушкой), ее всецело занимали дети, и у нее не было свободного времени, чтобы интересоваться происходящим в театре Лэтимера. Позже, когда дети выросли и покинули родительский дом, попытки Дорис высказать свое мнение о постановках были настолько беспомощны, что Гарольд запретил ей вообще ходить в театр, за исключением премьерных спектаклей.
Он какое-то время подумывал отделаться от жены, когда в театре объявилась Роза, которая показалась ему более подходящей парой для режиссера-постановщика. (Иногда он размышлял, благодарна ли ему Дорис за высокий статус, который она имеет, будучи женой единственного в городе театрального деятеля, и знает ли она вообще об этом статусе.) Однако, рассмотрев эту мимолетную фантазию при холодном свете рассудка, Гарольд признал ее совершенно несостоятельной. Роза свыклась — нет, сжилась — со своей ролью первой актрисы и, уж конечно, не будет добровольно подавлять собственную личность, чтобы оттенить его величие. Тогда как Дорис, хотя и увлекалась всякими странными вещами — мариновала яйца, засушивала цветы и вязала мягкие игрушки, которые набивала разноцветным поролоном, — но при этом обладала такой выдающейся добродетелью, как непроходимая тупость. Гарольду было приятно осознавать, что, когда он входит в комнату, его жена практически сливается с мебелью, словно melanchra persicariae
[25]. И, что особенно важно, она не была требовательной. Он выделял детям и жене довольно скромные средства, гораздо более скромные, чем мог себе позволить. Более половины выручки, которую приносил его бизнес (как и предполагала Джойс), уходило на постановки, и, если их можно было сурово раскритиковать во всех остальных отношениях, с точки зрения костюмов они были безупречны.
На лобовое стекло упал янтарный прямоугольник света.
— Гарольд?
Гарольд вздохнул, напоследок протер спидометр носовым платком и ответил:
— Разреши мне самому.
Он выкарабкался из машины. Для него это был своего рода барьер. Момент, когда он покидает полный жизни, звуков и суеты разноцветный мир театральных подмостков и вступает в туманный, серый, расплывчатый и совершенно нереальный мир повседневности.
— Ужин стынет.
— Обед, Дорис. — Снедаемый раздражением, он протолкнулся мимо нее в кухню. — Сколько раз я тебе говорил?
— Как он, миссис Хиггинс? — Дирдре неслышно вошла в кухню через заднюю дверь, и дремавшая у камина пожилая женщина вздрогнула. — Извините. Я не хотела вас напугать.
— Хорошо, — ответила миссис Хиггинс. — В общем и целом.
Дирдре подумала, что это уточнение неуместно. Они обе знали, что с мистером Тиббсом отнюдь не все хорошо, и понимали почему. Дирдре взглянула на каминную доску. Конверт исчез, и Дирдре краем глаза увидела, как он высунулся из кармана перепачканного передника миссис Хиггинс, когда та тяжело поднялась на ноги.
— Ох-хо-хо!
— Он еще спит?
— Нет. Болтает сам с собой. Я разогрела ему тарелочку супцу.
Дирдре заметила в раковине консервную банку и со словами: «Вы очень добры» помогла миссис Хиггинс надеть пальто. Ее благодарность и признательность были совершенно искренними. Если бы не миссис Хиггинс, Дирдре совсем не было бы жизни. Все ограничивалось бы домом и химической станцией. Ибо кто еще стал бы за два фунта обихаживать выжившего из ума старика? Впрочем, о деньгах разговора не заходило. Когда Дирдре предложила их в первый раз, миссис Хиггинс сказала: «Не беспокойтесь, милочка, я просто буду сидеть себе в соседней комнате и смотреть телевизор». Но монеты, которые Дирдре оставила под чайником, исчезли, поэтому с тех пор она всегда оставляла их в конверте из оберточной бумаги.
Когда миссис Хиггинс ушла, Дирдре заперла дверь на засов, поставила на медленный огонь молоко и поднялась по лестнице. Ее отец, неестественно выпрямившись, сидел в пижаме под блеклой репродукцией «Светоча мира»
[26]. Его тронутые сединой рыжие усы были влажными от слез, а глаза сияли.
— Он грядет! — воскликнул он, когда Дирдре вошла в комнату. — Господь грядет!
— Да, папа. — Она присела на кровать и взяла его за руку, которая на ощупь напоминала тонкие кости в кожаном чехле. — Тебе принести еще попить?
— Он выведет нас отсюда. К свету.
Она знала, что нечего и пытаться его уложить. Он всегда спит сидя, прислонившись спиной к груде подушек. Она погладила его по руке и поцеловала в мокрую от слез щеку. Он уже несколько месяцев был малость не в себе. Первые признаки того, что с ним не все в порядке, проявились, когда однажды вечером, после установки декораций, она вернулась из театра и обнаружила, как ее отец ходит по улице от дома к дому, стучится в двери и сует испуганным жильцам полный совок раскаленных углей.
Со страхом и недоумением она отвела его домой, высыпала угли обратно в камин и обратилась к отцу с осторожными расспросами в надежде услышать разумное объяснение. Конечно, такового не последовало. С тех пор у него частенько мутился разум. (Дирдре предпочитала использовать подобные обтекаемые выражения, избегая употреблять официальное название его недуга. Когда работница медицинского центра, где мистер Тиббс находился днем, произнесла это страшное слово, Дирдре в испуге и гневе накричала на нее.)
У него порой еще бывали длительные периоды просветления. Невозможно было предугадать, когда они начнутся и как долго продлятся. Прошлое воскресенье выдалось просто чудесным. Днем они гуляли, и она рассказала ему об «Амадее», по обыкновению преувеличив собственную роль в постановке, чтобы отец мог гордиться своей дочерью. Вечером они выпили по бокалу портвейна и съели по куску комковатого домашнего кекса, и он спел несколько песен, которые помнил с детства. Ему было за сорок, когда родилась Дирдре, поэтому песни были очень старые. «Красные паруса на закате», «Валенсия» и «О, Антонио». Он надел шляпу-котелок, постукивал и поигрывал тростью, пытаясь воспроизводить те привычные движения, которые много лет назад так восхищали Дирдре и ее мать. Тогда его волосы были рыжевато-золотистыми, а усы блестели, словно конский каштан. В прошлое воскресенье они оба плакали, прежде чем пойти спать.