Вот так наши милые родители легко предали и разрушили вековые национальные устои, нового ничего не изобрели, а нам приказали руководствоваться идеями животного инстинкта, убедив нас в том, что и на осине будут вызревать огурцы…и теперь-то уж очевидно, что в конце концов мы пожрем друг друга, как плененные крысы, если не возвратимся к любви, не научимся ценить и уважать человека, личность человека с его индивидуальными качествами.
Иногда мне кажется, что именно в сожженной нами тетради отец перед концом своим высвечивал именно эту мысль. Ведь, помнится, обронил он и такую фразу: «…а дерево рубите по себе, даже выше. Мужчина выправится, поднимется, мужчина менее приземлен. Выбирайте себе жен по родителям, ибо яблоко от яблони далеко не падает… – И особенно запомнилась: – Уважайте и любите каждого человека, пусть даже взгляды на жизнь у него иные – не угнетайте, не стремитесь сделать его себе подобным. Каждый человек по природе свободен, уважайте эту свободу. Да и кто может твердо сказать: я не заблуждаюсь…»
А ведь это не из серии лозунгов.
Мать никогда ни о чем подобном не думала, она просто жила.
Это ко всему – личное несоответствие!
Месяц отбыл в больнице и месяц изо дня в день думал: а как ведь легко судить – укатал отца с матерью запросто. Себе и подставочку, и подпорочку, и реабилитация под рукой, а для них – и исторические условия по карману. А таких-то, как мои родители, – миллионы, а кто был праведнее – к стенке ставили.
Один из первых законов Советской власти был направлен против семьи – свободное расторжение брака.
Какую цель преследовала революция?
Правильно определено, что семья – частица государства или его ячейка. И чем больше ячеек развалится, тем дряхлее будет и государство; болезнь семьи – болезнь государства; и если не исправим семью— рухнет государство…Точно так и внутри семьи – дети продолжают своих родителей, и конечно же, важно то, что дети продолжают – доброе или злое. Если дети будут начинать с порочного и злого – не выправиться.
А мы – половую жизнь превратили в спорт.
Может ли женщина после десятка абортов стать вдруг благочестивой матерью?
Вот чего не могу понять, как это так целый народ столь легко воспринял низменные страсти. Враз все лучшее было разрушено.
Значит, вся эта низменность внутри народа так или иначе жила.
Мы хотя и родные, кровные братья, все же отличались друг от друга. Слова, мысли, разум, жизнь физическая и духовная – все входило в нас как будто под разными углами. И это, возможно, потому, что меня воспитывала улица, а на улице нашей бытовали крутые нравы: не прав – в ухо, не отвадился во время игры – темная, за трусость и ложь – тоже наказывали… А брата, так уж получилось, сначала водили в детсад, где читали вслух правильные книжки, учили играть в правильные игры, указывать пальцем на соседа, если тот нашкодил. Когда же Иван пошел в школу, то несчастье тотчас выхватило его из вольницы.
Запомнилась и больничная жизнь Ивана. Палата на двадцать-тридцать коек то превращалась в класс, то в столовую, то в кинотеатр. Загипсованные дети в постелях ели, оправлялись, учили уроки, играли и даже дрались между собой, им показывали только героические кинофильмы, приносили для чтения книги о героях-революционерах, об исключительных детях. Однажды, когда меня оставили гостем посмотреть кино, брат неожиданно заявил, чтобы я называл его Павликом Морозовым. На вопрос, а почему и кто такой Павлик Морозов, он стал бранить меня за мою семилетнюю непросвещенность. Потом отыскал книгу и прочел для меня ее вслух…
Позднее, один год, мы вместе ходили в школу: я во второй класс, он – в четвертый. Брат и в школе жил обособленно и тихо. Был он лучшим рисовальщиком, красиво писал, на утренниках рассказывал наизусть стихи о счастливом детстве… Он рос послушным и правильным как будто поневоле. Учителя окружали его особым вниманием, у него всегда были общественные поручения и отличные отметки.
Я нередко завидовал брату – он много читал, много знал. Мне же и читать было некогда: улица скучала без меня, как и сам я – без улицы.
Война сделала нас взрослыми, голод умудрил и состарил. На тринадцатом году жизни я уже стал рабочим. Брат к тому времени окончил семь классов, дальше учиться он не захотел. Зиму сидел дома, и мы с матерью называли его нашим поваром – супы Иван готовил отменно. Летом он поступил на шестимесячные курсы электриков, так что зимой мы уже работали оба: я формовщиком в литейке, Иван электриком в городском Доме культуры. Тогда мы не только были дружны, но, кажется, и любили друг друга.
Кончилась война. К тому времени я уже ясно сознавал, что должен во что бы то ни стало учиться; не для того, чтобы получить право быть начальником – нет, но я как-то сердцем понял, что не смогу так жить, что вот такая жизнь не для меня. Охватывало отчаянье, когда я представлял, что всю жизнь буду кротом возиться в формовочной земле, хотя сегодня мне кажется, что та жизнь была бы наиболее естественной. Но тогда меня так внезапно поразила гнетущая малограмотность и беспомощность рабочих людей: некоторые даже читали плохо, и уж совсем глупели перед справочником по нормированию, перед готовым нарядом и даже перед рядовой газетной статьей. Меня, пожалуй, испугала перспектива слиться с этими, в общем-то добрыми, людьми, откровенными и суровыми в суждениях, правда, только в своем кругу… Я пошел учиться в вечернюю школу. Жизнь к тому времени сделала меня настолько взрослым, что уже в семнадцать лет я нередко рассуждал и думал так, как и теперь – четверть века спустя.
– Слушай, Иван, – сказал я как-то брату, – тебе тоже надо бы учиться. Ну, хотя бы для того, чтобы затем пойти в театральный институт, ведь ты любишь выступать.
Брат засмеялся:
– Ого, куда замахнулся! До института надо пройти десятки конкурсов, поучиться в разных там школах и студиях, развить талант… Что ты! – он отмахнулся. – При социализме, особенно при коммунизме культура и искусство должны быть достоянием народа. Наш руководитель говорит, что мы и есть люди будущего, которые не рвутся к славе, но на общественных началах продолжают развивать народное искусство…
То ли брат не мог дерзнуть на большее, то ли был вполне удовлетворен самодеятельной сценой, зная, что большего не достигнет, то ли он был просто ленив, но все так и оставалось на прежних местах. А когда я начинал мечтать вслух о столицах, об институте, то он обычно говорил:
– Нет уж, лучше быть первым в деревне, чем последним в городе…
В двадцать три года Иван вступил в партию, объявив, что теперь-то его совесть будет чиста.
Чем больше партий, тем большая разъединенности внутри народа. Разъединяет любая партийность. Иными словами, сама по себе партия, партийность предполагает наличие разъединенности.
Лучше иметь одну партию, нежели десяток, но лучше иметь две партии, нежели одну.
Есть малая зона, есть большая – всюду стадо. Со временем стадо начнет вымирать от собственной неразворотливости. Ни работать, ни есть, ни размножаться уже и теперь стадо без кнута не соглашается – только кайфующая дурь.