А не пойти ли по городам и селам с точилом на плече, не воззвать ли на всю Россиюшку: «Иваны, ножи точить!»
Баханов читал: «А мне, Вадим, и теперь кажется, что родители и дети и не могут быть вместе. Наверно, родители и дети самые враги что ни на есть. Нам в школе говорили, что количество в нас переходит в новое качество. Да и вообще семья отмирает…»
Баханов перекосился, мыкнул и ударил кулаком по круглым буквам и словам: черный стол сорвался с острия оси – и все, все сорвалось и беспорядочно рухнуло в бескрайнюю ночную вечность.
15
Баханов не помнил, когда и как уснул – память точно обрубило. Проснулся – одетый, на диванчике – в восемь утра, впервые так поздно. Горела настольная лампа, валялся навзничь опрокинутый стул; в комнате душно; в окно назойливо палило солнце.
Состояние было такое, как если бы накануне прибил невинного человека и теперь не знал, жив тот человек или его уже нет. О том, что надо идти на службу, Баханов как будто и не догадывался, вдруг естественно почувствовав и решив, что уже не работает и в редакцию идти не надо.
После душа и чая Баханов закурил и только тогда вновь прочел письмо… Но теперь оно не вызвало ночных страстей, теперь все представлялось закономерным. Не удивился он и тому, что Маша уехала – там мать, хотя в письме она и заверяла, что едет ради сестренки.
«Я, может, приеду к тебе навсегда, если ты не выгонишь меня, приеду потому, что я тебя люблю не меньше, чем любила папу».
Баханов поморщился. На полу он нашел еще записку, даже не записку, а расписку с обязательством возвратить пятьдесят рублей в любом случае и при любых обстоятельствах. А ниже следовала приписка: «Вадим, извини, что взяла много денег. Я это с запасом, чтобы на обратную дорогу хватило».
И так-то тоскливо стало на душе, что захотелось вновь напиться или отрубить себе палец, напрочь, топором. Он был уверен, что Маша не возвратится, но если бы он даже точно знал, что она приедет навсегда, то и тогда вряд ли ему стало бы легче.
«Уехала, как Фрида, даже не предупредила. Неужели со мной только так и можно расставаться? Ведь ничего плохого не сделал. А хорошего?.. Вообще – кому? – Сосредоточенность и страх затаились на его лице – неразгаданность чего-то неразгаданного. – Может, и Фрида из-за меня навсегда останется в одиночестве…и мать – не из-за меня ли?.. Вот и Маша, и брат Иван…вся жизнь – утраты… веру в людей, веру в жизнь – все теряю и остаюсь один. Как будто в застрявшем между этажами лифте – под прессом прошлого и будущего. И почему одиночество среди людей? Почему и люди-то мне в тягость? Не поэтому ли от меня и бегут? – Баханов устало вытер ладонью побледневшее лицо. – И голова болит, и что только в ней засело, какое преступление… Я приеду, потому что люблю… – Вдруг злая усмешка перекосила его лицо. – Врет. Сказала бы просто: дай денег, домой поеду… Гав-гав, из-за угла – так спокойнее, а в письме и врать проще… Я – приеду!! Баханов ждет вас, Баханов – идиот, с ним можно всяко!..» – Он уже кривлялся, злобно смеялся над собой, издевался, вслух ругал и клял себя и других скверными словами. Хотелось быть еще злее, но сил не хватало— боль в голове неуклюже ворочалась, как будто раздваивая и мысли, и волю.
Если бы Баханов смог спокойно и сторонне глянуть в себя, он без труда понял бы и увидел, что весь его гнев, все его обличительное негодование – это единственное средство, чем он еще как-то мог оградиться от собственной беспомощности. Понимал же он, что племянница для него стала не просто Машей – он уже и представить не мог свою будущую жизнь без нее. Маша не только зажгла в нем новый огонек веры в жизнь, но что-то и разрушила. Она сделала то, что не удавалось сделать самому – он заново ощутил реальную, естественную жизнь и осторожно, как лезвие ножа, уже вошел в нее. Вот тогда-то вдруг и стало ясно, что разрыв с Фридой был неизбежен и даже необходим. Фрида увезла из комнаты вокзальность, чужое мышление и чужие нравы – она раскрепостила его, хотя все эти годы, казалось, была для него более необходимой, чем для нее он. С Фридой из жизни ушла не только глобальная идея, но и глобальная ложь, в которой только еще предстояло разобраться. И порой проскальзывала хиленькая мысль: «Да неужели так легко отделался». Баханов не понял бы всего этого без Маши.
Пройдет время и он поймет: чтобы хоть как-то выжить в этой лжи – надо уметь любить и прощать.
Боль выламывалась из головы, поднимала череп, как весной травинка поднимает и взламывает асфальт… «Надо было простить тогда, при матери – и примирить всех. А теперь прощать некого. – И вновь, озираясь, обвел он комнату медленным взглядом – пустота. – Вот она – боль… Погожу сорок ден и другую бабу искать стану… Ради чего работать, ходить, спать… Чем люди-то хоть живы? – Баханов порывисто подошел к окну: за газоном по тротуару и по дороге спокойно шли горожане, и какое-то время он смотрел на улицу, как из другого мира – да и не был ли мир другим в комнате на третьем этаже? – Вот они. Чем они живут, почему они так спокойны, или так убеждены в своем праве быть спокойными? Люди – не деревяшки, не фантомы, у всех, наверно, на уме смерть и в душе надежда на бессмертие… Почему же мне не дали веру, почему у меня отняли бессмертие?.. Кто отнял? Никто не отнимал – это самообман. Верь, если душа живая. Душу убили – это так. Как верить, когда внутри чернее ночи… Но как-то же должен человек и очищаться?.. Есть, говорят, покаяние. – И Баханова вдруг испугала догадка, неожиданная мысль точно поразила. – Да ведь нас всю жизнь разъединяли и ссорили… Надо положить конец раздору. Ехать к ним, примирить всех, убить вражду – но неужели и для этого требуются жертвы? Ведь брата нет… А если кроме оскорблений я там ничего не услышу и не найду, тогда… тогда – не знаю что, но ехать надо во что бы то ни стало. Я даже попрошу прощения у Насти – пусть! – и ее прощу, только бы она поняла, только бы приостановить вражду и разъединение… А Маша приедет, конечно, приедет! И мы пойдем в лес за грибами. Мы будем вместе встречать Новый год… Только бы сплотиться, идею обрести, большую— истинную…»
И Баханов физически ощутил, как затрещали кости черепа, как выломилась и хлынула боль. Он даже осязал ее, густую, клейкую и холодную боль. Она текла и текла через пролом на руки. Становилось легче. Тяжесть из груди отхлынула в ноги, и слезы, как просто бабьи, скатывались на щеки. А в душе завязывалась робкая, но светлая надежда: она ширилась, росла и полнилась по мере того, как Баханов все яснее сознавал: Маша придет, она неотлучно будет с ним – не просто Маша, а частица матери, частица брата, уже частица и его самого.
– Теперь я никогда не смогу жить один… не смогу и с Фридой. Господи, сделай так, чтобы Маша приехала, чтобы были мы вместе, не оставляй меня одного, Господи, неожиданно для самого себя вслух подумал Баханов и, прикрыв глаза, глубоко вздохнул.