Чтобы уничтожить великий народ – надо лишь подсунуть ему ложную идею, чтобы народ этот долго служил этой идее и чтобы в конце концов понял, что идея эта – ложная. И все: разложение обеспечено, нравственное разложение народа, а не правящей верхушки.
Семья наша в период своего расцвета состояла из четырех душ: отец, мать и нас двое. Жили мы, наверно, как и другие семьи того времени – трудно и безрадостно, отец не возвратился с линии Маннергейма. Брат первоклассником сорвался с перилл винтовой лестницы и повредил позвоночник. Почти три года в больницах, до совершеннолетия – корсет, и все же был он избавлен от горбатости. Болезнь повредила лишь росту, но в двадцать лет он нырял с вышки, играл в волейбол – всю его хворобу забрала мать.
Когда отец встретился с нашей матерью, она работала уборщицей или горничной в захудалой гостинице, отец же в то время служил в оперативных отрядах ЧК.
Отец, насколько я могу судить по рассказам матери, к тому времени успел уже побывать на фронтах первой мировой войны и отречься от своих собственных родителей во имя революции – во имя великой идеи. А иначе он и не мог, ведь его отец служил в жандармском управлении, а мать была служащей в системе народного образования – почти буржуазия, расстреливать без суда и следствия можно. Куда делись старики Бахановы, сказать трудно: то ли затерялись в общей смуте, то ли в страхе бежали за границу, то ли, действительно, их шлепнули, но наш отец и не пытался отыскать их. Да и хорош был бы большевик, который тешил бы своего родителя-жандарма… Впрочем, толком я ничего не знаю о взаимоотношениях моего отца с моим дедом. Ко всему парадокс, который так и останется парадоксом. По каким-то своим соображениям отец не говорил матери о месте своего рождения – он, де, гражданин мира. И лишь однажды сказал, когда речь зашла о редкой фамилии: «Предки мои были то ли из болгар, то ли из кочевников ханских». Скорее всего, Бахановы из-под турок беглые болгары – что ж, судьба-то одна… Можно бы сделать запрос, но не хочу – теперь-то уж все равно из какого уезда выползли Бахановы, за годы-то советской власти нация целиком не раз перетасована: мастера корчуют с корнем!
Смутно помню отца, как человека – не знаю вовсе. Лишь одно из писем хоть как-то раскрыло для нас отца. Письмо это в руки наши попало случайно: ученическая старая тетрадь, на обложке написано: «Детям, когда они вырастут, если не вернусь». Мы с братом читали эту тетрадь, и от негодования, как волчата, кусали губы, мы даже ненавидели отца ради защиты и оправдания матери… Обращаясь к нам, к взрослым, отец пояснял, что революционно полюбил мать за недолю и тяжелую ее судьбу, а может быть и за то, так он и писал, что была она красивой. Но главное – в этом браке, а был он у него по счету третий, отец, оказывается, видал чуть ли не революционный подвиг. – Но я ошибся, – признавался он, – я думал, что возьму ее, заброшенную, неграмотную, за руку и поведу через трудную, но равноправную жизнь – к свету… только ведь для того, чтобы вести другого, прежде надо самому узнать, куда вести, да еще – чтобы шли за тобой.
Многое из письма я не запомнил, да и чему-то главному все же в письме не нашлось места… Позднее я не раз пытался представить, как же выглядела семья наших родителей, в чем же заключался внутренний семейный лад – но вот беда, не мог и не могу представить семью: были муж с женой – сожители, были дети, а семьи, семейного лада – не было.
Для отца весь его век не прекращалась гражданская война: и когда он воевал, и когда учился в школе Красных командиров, и когда гонялся за басмачами и высылал раскулаченных – все она, гражданская.
Он слишком долго грезил революцией, потому и надеялся, что мать пойдет по его стопам, но она не только не пошла за ним к свету, но и потянула его назад. Ее думка вилась вокруг того, как бы поскорее принести мужу ребенка, от которого он, видимо, изо всех сил открещивался – лет пять у них не было детей. Наконец она родила Ивана, полагая, что теперь-то ее Сережа перебесится. Но не тут-то было: характер отца, его фанатизм и сравнительный интеллект не позволяли ему замкнуться или остановиться. Он рвался в дело, а мы тянули его к горшкам и пеленкам. Мать жила полувдовой, мы полусиротами, отца у нас не было – и вот этого мы ему простить не могли.
И все-таки для нас мать была лучшей матерью в мире, поэтому мы и не могли простить отцу, который неоднократно бросал нас всех на произвол судьбы, и чтобы хоть однажды восстановить справедливость, тайно от матери мы выгребли отцовы письма и сожгли их вместе с тетрадью. Это был жестокий, но справедливый приговор детей.
Мне всегда кажется, если мы с Фридой разбежимся, то никаких повторений для меня уже не будет. Смотрю я на знакомых семейных мужиков – жуть какая-то. Жены озверели: требуют денег, мужицких потех, провинился мужичишко – по шее ему, в милицию, гулять захотелось – гуляют, мужику ничего не остается, как только пить… Фрида моя – вся наоборот, и я только теперь начинаю понимать, что такие-то женщины и дважды мир могут покорить, и голову на блюде затребуют – никуда не денешься. Но и о другом стал я догадываться: а за Фриду ведь платить надо.
Деталь: любит Фрида испанскую народную сказку – про Курочку-королевну. Готова весь вечер слушать эту сказку. Говорит: золотой фольклор. А Фрида зря не скажет.
Трагедия, видимо, была уже гарантирована тем, что все началось со лжи и зла – с идеи лжи и зла. Отец не только не пощадил своих родителей, но и сам раздвоился – на всю жизнь: стремился оживить теоретические идеалы – и не мог жить новой жизнью, которая и являлась идеалами на практике… Когда-то он окончил гимназию, воспитывался на христианстве, и этот фундамент он не мог взорвать до основания, а на остатках фундамента новое здание не держалось, и он без конца строил и строил, а выстроенное без конца рушилось – этими обломками в конце концов и задавило его… И хотя отец через разум шел в жизнь, в новую, а мать – стихийно, все-таки оба они оказались напрочь вырванными из родной почвы. Ради низменных страстей они как будто ослепли, тем крепче ухватившись за спасительную идею— ведь идеей можно оправдаться, и если даже ложная идея, ее можно подшить к чему угодно. А с помощью низменных страстишек разрушили все нормы нравственности, обозвав все существующее «миром насилья». Разрушить-то разрушили, а вот создать что-то, построить что-то – ума не хватило, одних лозунгов оказалось недостаточно – даешь мировую революцию! – враз не получилось, и тогда неизлечимые хроники – наши родители – пристегнулись к идее, решив, что их-то дело разрушать, а строить – будут дети, то есть – мы. Вот так и была переложена ответственность на нас. Мы уже и рождались с наследственной порчей – родительские грехи обвисали на наших шеях. И это не так-то просто, и не так примитивно, как пытаются нередко представить. Ведь мы за тысячу лет, может быть, первое поколение новорожденных славян, которое даже не крестили – и это тоже что-то значило. Ведь и религия в жизни человека – не последнее дело… А нас, как слепых кутят, вышвырнули в жизнь – на выживание, даже не объяснив что к чему, и в нас причудливо соединились плебейские животные начала с дутым самомнением хозяина страны. Мы и до сих пор по-хозяйски садимся за стол, но чавкаем завзятыми баландёрами.