Любые партийные политические абстракции держатся лишь тогда, когда в их основе религиозно-нравственный фундамент.
Только религия сплачивает людей в бескорыстии. Любая сильная политика руководствуется религией – все остальное хилость.
Так вот в минуты откровения, то есть откровенности считает Фрида. Я обычно не соглашаюсь с ней.
Думаю, что партийность вредна даже внутри семьи… Но дело-то вот в чем: без партийности теперь уже ни одно общество не обойдется.
О чем мы могли тогда думать, что предвидеть, что предполагать – в те еще по-военному суровые заключительные сороковые годы? Обо всем и все, вероятно, но только не то, что между нами встает барьер. А как рядом он был. Мы, которые, повторяю, любили друг друга, которые не один год вместе пухли от голода – должны были стать чужими, потому что и нас надо было разделить. А где чужие – там и враги.
Меня, помнится, всегда раздражало его страстное желание быть правильным, обыкновенным. Как все – самообман или самоутешение. Когда, например, мать, уставшая от постоянных забот и нужды, начинала роптать, ворчливо возмущаться то отсутствием продуктов, то отсутствием денег, то ценами, Иван монотонно начинал убеждать ее в том, что сейчас иначе нельзя, что правительство о трудностях знает, думает, печется и что вообще с политической точки зрения такие разговоры вслух вредны, мягко выражаясь и т. д. – такая ли тягомотина.
По работе и по школе у меня появлялись все новые и новые друзья. Вечернее обучение тогда еще не было столь массовым, каким оно стало позднее, поэтому в рабочей среде мы, редкие вечерники старших классов, считались людьми учеными. В литейке ко мне все чаще обращались за советом, за консультацией, приходилось даже конфликтовать с администрацией. В конце концов в литейке я стал самостийным политинформатором и комментатором. Тогда я не догадывался, что уже работаю против себя?
Иногда мы, одноклассники, и собирались вместе: побузить – так обычно характеризовал Иван наши в общем-то безобидные споры по истории, политике, литературе.
У брата друзья оставались постоянными – участники клубной художественной самодеятельности: шумливые, мастера по мелочам сгоношить на бутылку, поддать и поорать: броня крепка…
Вообще у Ивана был приятный голос, но как только он выходил на сцену, ему будто вставляли в горло дополнительную свистульку, хотя возможно, что я был по-родственному несправедлив.
Однажды, когда брат совсем уж посредственно пел, заглядывал в шпаргалку с текстом, хотя знал текст отлично, я ушел из зала, но он не заметил этого. Во время перерыва мы встретились в фойе. Сияющий, с конфетой в руке:
– Вот видишь, Нина Васильевна (певичка) угостила меня конфектой (он почему-то считал, что правильно говорить – конфекта). Она сказала, что сегодня я пел лучше других. Ну, как я пел?
– Ты? Ты пел исключительно… как Орфей…
В это время его окликнули, он поспешил к своим.
– Вадим сказал, что я сегодня солировал как Орфей! – услышал я.
«Свои» одобрительно загудели. А кто-то произнес с глубокомыслием: «Да, да… Орфей!»
После того вечера я часто величал его Орфеем. Но однажды увидел: брат листает мой словарь иностранных слов.
– Вадим, Вадим, ты только послушай, что здесь написано… Орфей! – и он коротко засмеялся. А когда сказал: – А ведь наши считают, что Орфей – оперный певец, что пел он вместе с Шаляпиным и что даже наши голоса схожи! – тогда уж мы вместе смеялись до икоты.
Именно в тот период, мне кажется, мы стали оба чувствовать, как уходим друг от друга, иногда нам было попросту неинтересно быть вместе.
Я уже учился в десятом классе, однажды вечером ко мне зашли две одноклассницы – что-то списать. Обе по-женски пустоваты, обе мечтали об одном – поскорее выйти замуж, одна из них – Настя Юршова: маленькая, пухленькая как булочка, у нее были оплывшие жирком такие шалые и занозистые глазки, что братец ахнуть не успел. Через неделю он взмолился, прося, чтобы я их познакомил. Тогда, верно, я уже окончательно потерял его. Настя так энергично взялась обрабатывать братца, что уже через месяц в нашей тесной комнате поселился четвертый жилец. Школу Настя немедленно бросила, а через месяц-полтора объявила, что тяжела и работать не будет.
Для всех нас наступили мучительные дни. Настя на глазах превращалась в неряшливую капризную бабу. Она бестактно и даже грубо обходилась с братом: понукала, покрикивала на него, однажды и вовсе заявив, что как мужчина он ее не удовлетворяет… А брат не смел перечить, стыдливо молчал, лишь чаще стал вспоминать о своей болезни.
Вскоре я уже ненавидел ее. Они оба понимали это и, вероятно, в свою очередь ненавидели меня. Жить вместе становилось невыносимо: я сказал об этом Ивану, он – огорчился.
– Вадим, ты знаешь – у меня будет ребенок, – вскоре обратился он. – Зарабатываю я мало – оклад. Открываются курсы экскаваторщиков с отрывом от производства, три месяца. У тебя ведь есть деньги, дай мне в займы, буду работать – отдам.
– Во-первых, – говорю, – тебе не стоит идти на такую тяжелую работу – не забывайся, а во-вторых, по денежным вопросам надо обращаться к матери (мать тогда с досадой сказала, что Настя, такая молодая и здоровая женщина, напрасно бездельничает, сидит как Пава… Позднее за Паву мать и была жестоко наказана), а в-третьих, сколько тебе?
– Сколько дашь…
Я отдал все свои сбережения – около шести тысяч рублей (теперь-то – около шестисот), которые надеялся делить с матерью в том случае, если поступлю в институт на очное отделение. Они ушли на частную квартиру – на расстоянии наши отношения стали налаживаться.
Настя родила сына – мертвого.
Я стеснялся спросить долг, хотя брат уже работал экскаваторщиком.
Осенью мне пришлось довольствоваться заочным отделением факультета журналистики – мать не работала, ее надо было кормить.
Не знаю, как сложились бы в дальнейшем наши взаимоотношения с братом, если бы меня вдруг не арестовали по знаменитой пятьдесят восьмой статье – за непочтительное отношение к товарищу Сталину и советской власти. В городе, правда, разошелся слух, что я – американский шпион.
У матери случился сердечный приступ, она слегла в больницу.
А брат после рождения дочери поспешно уехал из города – на стройку коммунизма. Я не получил от него ни одного письма. Когда же мать, узнав через людей его адрес, больная, без пенсии, обратилась за помощью, то Настя и помогла ей вспомнить Паву. А Иван написал: «Денег нет, можешь подавать на алименты».
Мать похоронили чужие люди…
И вот – дети. И вновь – вопрос: почему так произошло? Ведь это не просто совпадение – продолжение родителей, все тот же разлом.
Почему мы постоянно разъединяемся? Распад?
Что-то случилось – мы должны бы спешить на помощь друг к другу, должны бы объединяться, сплачиваться, потому мы и вместе. Увы, бежим как оглашенные.