Все так и произошло. И стало легче, но на короткое время.
Наверное, уже началась большая «стрижка»: Гитлер воюет на западе Европы, Россия – на востоке – с Финляндией. Это репетиция. С заведомо слабым противником так не воюют – так воюют для прикрытия «стрижки».
На 1939 год в Братовщине мужского населения 150, женского 180; дворов 72; начальная школа, медпункт, магазин государственной торговли; кооперативный закрыли; попытались воспитывать детей коллективно, но никто на это не согласился… вся политика направлена на то, чтобы разрознить семью, отстранить от воспитания родителей, отравить младенческие души ядом атеизма. Сопротивление этому стихийное. До сознания пока мало что доходит.
Написал «дворов 72», да и спохватился – в домах раскулаченных мужиков и медпункт, и магазин, и сепараторная, и колхозная управа.
Идет война, а в Братовщине этого как будто и не замечают. Проявляется психология рабов. Как это? А так: за высоким забором по ночам стреляют – по «мишеням» – и никто не слышит. Духовенство и лучшие миряне в тюрьмах и лагерях гибнут – никаких утрат: подумаешь, попы да гнилая интеллигенция. Нас не трогают – все в порядке. И это рабство сознания – глухость и слепота.
Заставить всех работать за нищенскую оплату или вовсе без оплаты – главная задача власти. Чтобы все – от малого до старого – работали. Кто воспротивится – «стричь». Так с годами сложится особая порода рабов – покорных, лживых, пьющих.
Предлагали в школу – отказался.
До сегодняшнего дня по долгу своему и совести при всякой возможности я напоминал и напоминаю односельчанам о вере – глухи. Только перед лицом смерти кое-кто и начинает тосковать о Боге.
Один из Серовых, Николай, плюнул на запреты и уехал осенью на заработки. Понять легко – сам седьмой, на колхозные трудодни не прокормишь.
Нашли, арестовали и привезли в Братовщину судить показательным судом. Согнали все село, чтобы запомнили рабы, что можно, а что нельзя. Измордованный Егорушка мой сидел и плакал. Бабы вздыхали и ахали; мужики или хмурились, или дурновато ухмылялись. Судья предложил народу выступить с осуждением отщепенца – не нашлось охотников. И стыдно стало за такую жизнь в рабстве, говорю:
– Товарищ судья, дайте мне слово.
– Пожалуйста, – говорит, – товарищ Смолин.
– Я вот хочу осудить поступок Серова, – говорю, – но не все складывается в моей голове, поэтому я выступлю с осуждением после того, когда вы, товарищ судья, скажете, как Серову прокормить семью, если он сам седьмой? – сказал и жду. Тишина была с минуту полная, а потом судья весело ответил:
– Что ж, я скажу, как прокормить. А так, как другие кормят.
– В таком случае, – говорю, – я, как и другие, от слова отказываюсь.
– На это, – говорит, – вы имеете право. Только за других не отвечайте, сами скажут.
В том-то и дело, – думаю, – что не скажут.
Прокурор такую речь закатил, впору хоть под расстрел. Потребовал десять лет ИТЛ строгого режима и пять лет поражения в правах.
Все молчали…
Сначала молчали, когда судили и стреляли попов и гнилую интеллигенцию, затем, когда раскулачивали, теперь молчат, когда и своего брата прилюдно «стригут».
9
Поначалу Вера увлеклась чтением тетрадей как достоверным словом из прошлого. Но чем глубже она вчитывалась, тем непонятнее для нее становились эти обрывочные записи, и автор их как будто удалялся и тоже становился непонятным. Она сознавала, что здесь во всем недосказанность, даже утайка, однако сельские подробности до мелочей – ежегодная урожайность, удои коров, отдача приусадебных участков, количество во дворах скота и птицы, число некрещеных детей, количество разводов, отток и приток сельчан, какие лекции прослушаны и какие кинофильмы просмотрены и так далее – представляли собой кубики, из которых легко складывалась прошлая жизнь села со всеми недосказанностями и утайками… Но кроме этого, она невольно начинала понимать, что в тексте таится и просматривается первопричина всего происходящего… В конце концов Вера поняла, что дедушка вовсе не тот, которого она знала все свои сознательные годы, дедушка сложнее и глубже, чем представлялся в обыденной жизни, что он так до конца дней своих не заговорил о том, что понимал, что видел и как это понимал и видел. И она досадовала: «Почему же он молчал…» И только лет десять спустя Вера поняла, что дедушка призван был не говорить, но делать, призван был жизнью своей, примером своим говорить с односельчанами – он не имел права рисковать ни в словах, ни в делах, потому что был один.
Поражало Веру и то, что ее отец, сын дедушки, никогда не был церковным человеком. Почему?..
Лошадьми пашем только внутри Ондрюшиной тропы – под огородные культуры. За лесом хлебные поля пашут МТСовские тракторы. Конягам вроде бы стало легче, но участь их определена: еще лет 30–40 потянут, а там и совсем спишут… Вот так и людей списывают. Господи, да будет воля Твоя.
Братовщина как будто согласилась со всеми условиями: работает за «палочки» (неоплачиваемые трудодни), выкручивается на приусадебных сотках, кое-как тянет скотинешку. Но не вымирает, даже поставляет для города жен и мужей. Ухитряются так: идут в армию, а после службы устраиваются в городе на производство или женятся на прописке… А «стрижка» продолжается. Вот и у нас в Братовщине агронома объявили шпионом. И все молча согласились – шпион.
Репетиция с Финляндией кончилась – чувствует сердце: жди главного».
В этом месте часть тетради была вырвана, и дальше шли записи, относящиеся уже к 1941 году.
23 июня. Грянуло! Вчера утром немцы бомбили Киев, а теперь уже, наверно, бои идут фронтом. Значит, не до конца довели войну 1914 года – не выполнили задание, теперь продолжение. Вожди молчат, будто в растерянности – первый признак того, что у власти национальный враг. В трагический для народа момент правящий враг молчит, делает безумную паузу, чтобы посмотреть, каков эффект, чтобы не ошибиться при ударе по нервам.
В храме узнал, что митрополит Сергий уже выступил с обращением к пастве – взывает на защиту Отечества. И первое, что пришло в голову: «А кого защищать – иго иудейское и палачей?..» Но поспешных выводов делать нельзя. Это ведь не шуточки: Германия и половина Европы двинулась на нас – не на власть, не на вождей, а на народ, на Православие.
25 июня. Двое суток, ничего не вкушая, молился и плакал. Не страх обуял, молил Господа, чтобы открыл мне тайну нашего креста, чтобы среди греха не впасть в еще более тяжкий грех. Кажется, что никогда отродясь так не молился: грудь беспрестанно трепетала, рубаха на мне набухала от пота, на мне же и высыхала; я плакал, и знаю, что молился беспрестанно, а вот какими молитвами, какими словами – не знаю… И Господь услышал меня, недостойного, и открыл мне тайну настолько, насколько могло вынести мое сердце. И я, наверно, должен записать хотя бы то, что смогу записать…