– Костас!
Я обернулся.
– Ты грек? Костас – это греческое имя.
– Нет, не грек.
Ее лицо приблизилось к моему, и я заметил, что брови у нее подкрашены синим, а над верхней губой темнеет пушок. Гречанка взяла мою руку и сунула в ладонь несколько свернутых бумажек.
– Возьми, это тебе причитается. И не сердись на него. Он вчера поставил на игру «Спортинга» и проиграл.
Там было вдвое больше, чем мне причиталось, но я не возражал. Гречанка потрепала меня по щеке и пошла по дорожке к дому, стараясь не наступать на щепки, торчащие между плитками. Я увидел, что на ней сандалии из золотистой кожи, и почему-то обрадовался. Черный журавль с золотыми ногами?
* * *
Сегодня я стирал свои вещи в душевой и вспомнил о том, как приятно было стягивать с теткиных ног промокшие чулки. И вешать их сушиться на батарею. Мои собственные руки казались мне чужими, они двигались ловко, будто руки танцмейстера. Она была до одури старомодной, эта женщина, она носила чулки, закалывала косы шпильками и подрумянивала скулы. Потом я вспомнил, как восемью годами позже увидел банки с румянами в помпейском музее. Круглые банки с красной грязью, такие же бесполезные, как названия начисто выгоревших улиц. Заплатив старухе за билет и оказавшись в темной комнатушке, я был разочарован. Тогда я еще не читал писем Плиния Младшего и не знал, что многие там воздевали руки к богам, большинство объясняло, что никаких богов нет и для мира это последняя вечная ночь. Я многого не знал и ничего не боялся.
Хани, это письмо адресовано тебе лишь потому, что в первый же день мне напомнили твое имя, когда требовали оплатить адвоката. Я мог писать тому же Мярту, с которым мы время от времени перебрасывались короткими цидулками, или кому-то из здешних приятелей, да в конце концов, я мог завести себе блог, написать на первой странице Дневник Костаса Кайриса и притвориться, что у меня есть интернет. Это я к тому, что ты не обязана читать его до конца. Сказать по правде, у меня есть только один адрес Ханны Паанема, да и тот сомнительный. Я нашел его в социальной сети, вернее, Редька для меня нашел. Содрал с меня за услугу две двадцатки и верблюжий шарф. Но твой ли это адрес? С таким же успехом я мог бы писать чугунному памятнику Барборе Радзивилл.
Что я здесь делаю? Я пытаюсь нащупать в прошлом какие-то потерянные, ушедшие под воду концы, чтобы понять, как вышло, что я оказался на этих галерах, и почему мои боги – ведь есть же у меня какие-то боги? – махнули на меня рукой. Нет, не в концах дело, дело в том, что не хватает смысла, а раньше он был. По крайней мере, что-то брезжило. Потому что ты смотришь назад, сказал я себе надменным голосом Лилиенталя. Лорнируешь горящую сцену своей юности, думая, что сидишь в партере и можешь спокойно наблюдать. Если бы ты знал, что сидишь как раз на сцене и огонь уже подобрался к твоей заднице, ты бы шевелился побыстрее!
Огонь подобрался к моей заднице уже давно, еще зимой две тысячи десятого, когда я получил первую красную бумажку из «Сантандера» и письмо от судебного исполнителя.
– Ты лучше продай этот дом, – сказал Ли, прочитав бумаги. – Он тебе просто не по зубам. Продай и забудь! Что касается запрета, упомянутого в завещании, то это можно обойти. Дам тебе записку к нужному человеку.
Я вышел от него, разглядывая листок с телефоном – на обороте листка была программка ипподрома. Белые чернила на черной бумаге выдают человека порывистого, сказала бы бабушка Йоле, она могла часами разглядывать чей-нибудь почерк и потом еще карты бросить, для подтверждения. Однажды я застал ее склонившейся над конвертом с португальской маркой, она читала адрес, написанный теткиной рукой.
– Сразу видно, что это нелюбимый ребенок писал, – сказала она, – одинокий и сильно обиженный. Буквы так и прыгают, как их только почта разбирает.
– На тебя и обиженный, – сказала мать из кухни.
– На себя пусть обижается! – Бабушка поджала губы. – Из своей страны сбежала, в чужой не прижилась, теперь в третьей мается. Чисто щенок, с поводка сорвавшийся. Еще и кунигаса обманула, святого человека, за это будет в аду гореть.
Зое
Косточка, я смеялась, когда читала в одном романе, что время уходит быстро, прямо по коже, тысячью циркульных иголочек, выдирая волоски, а теперь это случилось со мной самой, еще там был персонаж, говоривший, что попадать в больницу в чужой стране все равно что смотреть на луну из колодца, – ну да, я понимаю, о чем шла речь, да только что теперь толку.
Вот не думала, что последние дни своей жизни я проведу, прижимая к губам диктофон. Не видела людей уже больше недели, никто не приходит. Может, оно и к лучшему. В зеркало я больше не смотрю, даже когда умываюсь. А если не могу встать, протираю лицо и шею одеколоном. Странно видеть, что красота провалилась куда-то на дно моего тела, просвечивают только отдельные части, совершенные и блестящие. Представь себе утопленную в аквариуме детскую железную дорогу.
Когда мы сидели в поезде Вена – Рим, мой муж сказал, что я похожа на Одри Хепберн, только очень лохматую и беременную. Первый муж, его звали Эзра, я тебе о нем говорила. Его семья уехала по приглашению, а меня вывезли вместо невесты, которая в последний момент передумала. Яко благ, яко наг, яко нет ничего. Помню, что он сидел напротив меня и разглядывал, будто незнакомку, пока я читала забытый кем-то на сиденье L’Espresso. Меня тошнило и страшно хотелось кофе, а в поезде разносили только дорогущую воду с сиропом.
Мы попали в лапы какого-то комитета, выдававшего деньги на жизнь после многочасового стояния в очереди, вернее – сидения на раскаленном крыльце, потому что стоять мне было трудно. Живот был почти незаметен, а вот ноги уже болели. Я ходила по городу в резиновых шлепанцах и красном платье, украденном с веревки, но мне было весело. Шипастые шары каштанов плыли в траве, повсюду продавали жареную рыбу и лимонад, голубой угольный дым тянулся над улицами.
Теперь-то я знаю, что Остия – помойка. Просто в юности всегда так, попадаешь в новое место, и оно принимает тебя, словно илистое дно в реке – немного скользко, но мягко и тепло ступням. В старости, где бы ты ни встал, везде чувствуешь свои деревянные пятки, но до этого я, слава богу, не доживу. Мне осталось несколько недель, я успею только вдоволь наесться спелых манго, которые всегда ленилась чистить, и теперь жалею об этом.
Потом я плыла на круизном пароходе, оставив Агне с ее приемным отцом. Меня взяли чистить каюты – без паспорта, с сомнительной бумажкой, поэтому платили сущие гроши, пять тысяч лир в день плюс чаевые. Я воровала бутылочки с виски, полагавшиеся пассажирам, и устраивала себе сиесту на нижней палубе, на мокром ноябрьском ветру. В порту Мотриль, когда пассажиры сошли на берег, я отправилась было в закуток, но меня застукал стюард и ловко выгреб добычу из кармана моей униформы. В любой другой день я пошла бы с ним в его каюту, как он хотел, но в тот день мне было не по себе, я простудилась и чихала, как морская свинка. Когда он прижал меня к стене, я вцепилась ногтями в его запястье и разодрала кожу до крови. Пришлось взять расчет и сойти на берег в Лиссабоне.