Однажды я отдал за горсть красных шариков портрет, стоявший у Йоле на столе, вернее его бронзовую рамку, а портрет хозяин шариков выдрал и выбросил. Различить лицо на снимке было трудно, на переднем плане были ветки яблони, за которыми стояла девочка лет десяти в платье с отложным воротником. Я знал, что это Доротея, младшая сестра бабушки, а яблоню эту я видел в саду на хуторе, она одичала, плодовые ветки убежали наверх, и там наверху я видел сморщенные яблочки, которые даже доставать не стоило.
Пишу тебе это и понимаю, что я сделал все правильно: мне были безразличны чужие mémoires, мне нужны были мои собственные слова, обольстительно красные, стеклянные слова, вводящие во искушение, заставлявшие мое сердце биться быстрее. Вот и сейчас мне нужны слова, новые слова, каждый день, я вынимаю их из воздуха, будто белых кроликов или голубей, и опускаю за пазуху, а потом снова вынимаю и снова опускаю, и так без конца, чисто обкуренный балаганщик.
А те слова, что я писал для Зое, перечитывать бесполезно, они уже раскатились безгласными шариками, перестали царапать и тревожить. Себя не царапайте и царапину души не изображайте на плоти вашей, говорит тебе свиток, а ты ему веришь и закидываешь рукопись на антресоли, или заворачиваешь в нее колбасу, или кидаешь в камин, если у тебя есть камин, или кладешь под голову умершей любовнице, как сделал Россетти, или увозишь на дачу, где ее растреплют полевки, если там водятся полевки, или забываешь у подружки на улице Пилес, а потом и подружку забываешь.
* * *
– Нет, этого уже никто не склеит, – сказал Лилиенталь, отодвигая зазубренные кусочки тавромахии. – Хорошая была вещица. Только это не тавромахия вовсе, а таврокатапсия, ты плохо сделал домашнее задание.
Он улыбнулся, показывая слегка воспаленную мякоть десен. У моей матери тоже были проблемы с деснами, она вечно мазала их какой-то пахнущей сыром мазью из аптечного тюбика. Почему, когда я смотрю на Лиленталя, мне кажется, что я сам его придумал? Из него кто угодно может высунуть голову, даже моя мать, даже мой одноклассник Рамошка. Не говоря уже о Лютасе, который поучал меня в такой же барственной манере, а проштрафившись, так же надменно щурился.
– Да знаю я! Просто слово слишком длинное, да и разница небольшая.
– Слово длинное, а жизнь короткая. Минойские игры были смертельными, хотя на фресках их рисовали с беспечной веселостью – гологрудые девушки, бычок, похожий на морского льва. Никто не выживал, пако, никто. Желание схватить быка за рога во все времена наказывалось одинаково.
– Моя жизнь тоже укорачивается, прямо на глазах. Я должен деньги серьезным людям, понимаешь? Если я не заплачу, меня посадят в тюрьму.
– Мы все в тюрьме, так или иначе. – Ли покачал головой от плеча к плечу, будто фарфоровый китаец. – Но чтобы это понять, надо иметь воображение.
– В этой воображаемой тюрьме я буду сидеть в бетонной одиночке!
– Так откупись от них и перестань трястись. Давай продадим какие-нибудь цацки. Или оружие твоего дядюшки вместе с тем шкафом, где зеленые зайцы и святой Евстафий выезжает на охоту.
– Оружейный шкаф разбили, надо искать реставратора. Было еще колье с цитринами, но сестра его стащила. Просто одолжи мне денег.
– Сам подумай, с какой стати я буду одалживать тебе эти тысячи? – Он махнул рукой. – Ведь ты их не вернешь, и наша дружба расстроится.
– Да пошел ты!
– Ладно, налью тебе выпить. – Ли развернул коляску и поехал на кухню.
Я не стал его дожидаться, собрал обломки и ушел, подгоняемый странным, разламывающим чувством потери. Стратагема zǒu wèi shàng cè: ретироваться – самый лучший план. На обратном пути я свернул себе самокрутку величиной с паровозную трубу, заплутал и вышел почему-то к Жеронимушу. Вернувшись домой первым утренним трамваем, я решил, что больше не стану звонить Лилиенталю. Это был конец, и дело было не в движении руки, отправляющем меня прочь, как неуклюжего гладиатора, а в том, что ему было на самом деле все равно.
Приходится перелистать половину жителей города, чтобы отыскался один персонаж для романа, говорил один писатель. За восемь лет я перелистал здесь столько народу, а выбрал Лилиенталя. Я скучаю по нему, но восстановить движение воздуха между нами невозможно: там, где были парусящие занавески, теперь стоит духота, усыпанная мертвыми мошками.
Если бы мой друг собрался однажды на берега Балтийского моря, я дал бы ему адрес своей квартирной хозяйки Марты, эти двое нашли бы о чем поговорить. Ли любит рассуждать, что стареть нужно в одиночестве, в домике у моря, где нет интернета, но есть радиоточка, играющая вальсы. Как раз в таком доме я снимал у Марты веранду без единой батареи.
Что до меня, мне совершенно все равно где стареть, другое дело, каким ты окажешься, когда начнешь разваливаться на части. Лысый складчатый танцовщик жалок, бывший жиголо лоснится, музыканты спиваются, а спортсмены толстеют, про желчных жилистых военных в отставке я вообще не говорю. Стареть как писатель – вот предмет моей зависти, публика любит тебя любого, грузного, поддатого, обсыпанного перхотью, три года не брившего бороды. В каждом твоем хмыканье находят суждение, а на дне твоего стакана переливаются смыслы. Разве не круто?
* * *
У меня такое чувство, Хани, что я живу на съемочной площадке: по всему дому развешаны камеры, и даже в тюремном потолке мигает брусничный зрачок. Он говорил, что ты классический Джо Гиллис, сказала сбежавшая стюардесса. Я знаю только одного человека, который мог за глаза обозвать меня альфонсом, – это мой школьный друг Лютас Рауба. Я ведь растрепал ему про тетку, напился и растрепал, в первый же вечер, как только он появился в моем доме, даже фотографии бросился показывать, кретин.
Семейные альбомы Брага лежали в кассоне с резными стенками, однажды я взялся их полистать и поразился фамильному сходству: все особы женского пола на снимках были горбоносыми и глядели исподлобья. Зое держала в кассоне только снимки мужниной родни, а свои собственные – в ящике стола, вместе со счетами. И правильно: фотографии это тоже своего рода счета, рано или поздно ты натыкаешься на них и понимаешь, что до сих пор кому-то должен.
Итак, Лютас. Он знал про камеры, потому что сам их поставил, он мог затеять эту историю с шантажом, чтобы заработать денег на свой проект, а когда датчанку убили, он понял, что влип в историю, испугался и подставил меня со всей дзукийской холодной аккуратностью. Стратагема: красавица, táng yī pào dàn, снаряд в сахарной оболочке.
С такой же холодной аккуратностью он отрубил себе мизинец на левой руке, когда проиграл его Рамошке на выпускном вечере. Мы все были сильно пьяны, и он мог этого не делать, на другой день никто бы и не вспомнил. Но он сделал: на заднем дворе школы, мясным тесаком, украденным в столовой, где в тот вечер никого, кроме дежурных, не было. Он проиграл мизинец из-за Габии, но она об этом так и не узнала. Мы выпили бутылку горькой настойки, сидя на партах в кабинете геологии, и Рамошка сказал, что пойдет с Габией в раздевалку, запрет дверь и пробудет там не меньше получаса. Мой друг сказал, что и пяти минут не пробудет, попросил у меня часы, положил их на учительский стол и сказал, что время пошло. Я не стал ждать, чем все кончится, и ушел в зал, где началась дискотека, а двое наших остались в кабинете и потом рассказывали про мясной тесак, про то, как кровища хлестала во все стороны, а Лютас перевязал обрубок розовым лоскутом, принесенным победителем в качестве трофея.