Я думал о том, чего от меня потребуют в кафе «Аш Фарпаш». Смешно будет, если они снова захотят моих денег, думал я. Я готов три раза проползти на коленях вокруг святой Клары, чтобы заплатить банку хотя бы проценты по закладной. Нет, они знают, что денег у меня нет, наверняка уже вытрясли из маленького нотариуса всю правду о моих финансах. Понятное дело, я в руках у мадьяра – я представил себе крепкие руки, с пальцами, похожими на заточенные карандаши, руки вездесущего Труффальдино, – и мне придется расплатиться за услуги чистильщика, хотя подчищал он не за мной. Но что, скажите мне, ради бога, что можно содрать с безупречно паршивой овцы?
* * *
Похоже, грабить галереи не так просто, как мне показалось.
Красный луч с крыши супермаркета «Тодо мундо» сменился голубым, а я все сидел в глубоком хозяйском кресле. Наверное, я задел какую-то кнопку в подлокотнике, потому что кресло загудело и стало гладить мою спину потайными валиками. Так здороваются каталонцы – больно стучат тебя по спине и хлопают по плечам. Выбравшись из кресла, я подошел к окну, открыл его и посмотрел вниз, встав коленями на подоконник.
Моя лестница из ящиков осталась с другой стороны здания, но жестяной карниз под окном кабинета был широким, можно было надеяться, что он приведет меня к водосточной трубе и труба окажется целой. Подойдя к витрине, я присел на корточки и посветил фонариком на блюдо с золотой мелочью, где лежала моя тавромахия, вернее чужая тавромахия, похожая на мою. Приглядевшись, я понял, что рисунок на пластинке другой: юноши там лежали ничком, их тела были небесного цвета, наверное, у художника кончилась эмаль, и он решил судьбу побежденных, растворив их тела в полуденном зное.
Я отодвинул стекло, протянул руку, взялся за край блюда и потянул его к себе, но стоило мне вынуть тавромахию и зажать ее в кулаке, как раздался вой такой умопомрачительной силы, что я упал на пол и откатился от витрины, будто пехотинец на учениях, больно стукнувшись локтем о ножку стола. Некоторое время я лежал там не шевелясь, не в силах поверить тому, что произошло. Теперь ясно, почему внизу мигает беспомощный «Оптекс», подумал я, поднимаясь с пола, галерейщик устроил ловушку возле приманки. Простую, но надежную, будто пес дворовый.
Истошный вой раздирал мне уши, потом он оборвался, я услышал торопливые шаги охранника, сунул добычу за пазуху, почувствовал, как она скользнула под майкой вниз, и удивился ее легкости и прохладе. Карниз был мокрым, но дождь уже кончился. Я посмотрел налево, прикинул, что до водосточной трубы шагов девять, не больше, встал на карниз и пошел мимо высоких окон, с сожалением вспоминая каменных птиц в твоем доме – у них были удобные клювы, которые я перебирал руками. Даже стена крепости, по которой мы лазили на спор в заросшем лопухами Бельмонтасе, и та была безопаснее, к тому же Лютас научил меня правильно дышать и скучать – думай о том, как это ску-у-у-у-у-учно, говорил он, тогда не упадешь.
Здание галереи было скромной, послевоенной постройки, и мне приходилось довольствоваться выступами фасада, едва прочерченными пилястрами. Ветер с моря крепко подул вдоль улицы, жестяной козырек крыши над моей головой загудел и затрясся, из отверстия водостока пролились остатки дождя, прямо мне за шиворот. Я прижался к стене, стараясь выровнять дыхание, потом прошел до угла, свернул и посмотрел вниз: апельсиновых ящиков там не было. Либо я ошибся и пришел на другой угол, либо кто-то их разобрал.
Я спрыгнул неудачно. Левая нога подвернулась, какой-то железный обломок с лязганьем приземлился вслед за мной, на первом этаже сразу загорелся свет, распахнулось окно, мелькнула всклокоченная женская голова. Сирена в галерее замолчала, но окна вспыхивали одно за другим, а за углом магазина уже слышались голоса и визг тормозов, хорошо, что меня прикрывала чья-то затянутая брезентом лодка и дружелюбный куст жакаранды. Я сунул руку под свитер и нащупал несколько отдельных кусочков тавромахии, один из них провалился под ремень и воткнулся мне острым зубцом в живот. Kaputt. Я лег ничком на грязную землю и замер.
Лютас
Между занятием любовью и самой любовью разница примерно такая же, как между куском мрамора и ледяной глыбой. Вытесывать определенного вида фигуру трудно из обоих, движения такие же, и терпение нужно, и саундтрек похожий, и публике нравится, только в случае со льдом приходится работать не тесаком, а языком. Горячим, своим собственным, примерзающим к предмету работы, будто к чугунной ограде. Язык – это инструмент любви, который никогда не подводит. Пока у тебя есть слова, тебя слушают (может быть, кормят) и не сразу выгоняют на улицу, даже если ты без гроша.
Я никого не люблю. Я довольно равнодушен к женскому телу. Если бы меня спросили, чего мне хочется прямо сейчас, я попросил бы диск с караяновским Der Junge Siegfried, а к нему Vinyl Killer со встроенными колонками. Больше всего я люблю быть один. Самым счастливым временем моей жизни был август две тысячи третьего, когда мать собралась продавать квартиру, я приехал помочь и остался на месяц в пустых комнатах. Когда приехала машина за вещами, я целый день грузил мебель, таскал книги в связках, выслушивал указания, и только ближе к вечеру, когда мать села в кабину фургона и наклонилась, чтобы ткнуться носом мне в щеку, я вдруг насторожился. Это было слишком хорошо, чтобы оказаться правдой, тут должен быть какой-то подвох. Я вернулся в дом, распахнул оголившиеся окна, сел в кресло, закрыл глаза и понял, что никому не стану звонить.
Я впервые жил в этом доме один: я мог вставать, когда захочется, мог грызть орехи и бросать шелуху на ковер, мог позвать знакомых и пить с ними водку прямо в спальне, где столом служило теперь перевернутое трюмо. Наутро я сел писать сценарий для поступления в киношколу и писал его весь август, не вставая. Киношкола казалась мне точкой невозвращения, портовой гаванью на пути к Патагонии. Она приближалась с каждой страницей, поблескивая гранитными скалами побережья. Я знал, что если не выберусь из Вильнюса сейчас, пока мне нет тридцати, то зеленая гуща сомкнется над моей головой. И я встану ногами на топкое, илистое дно провинции.
Я знал, что Кайрису в его португальском замке живется несладко, он звал меня приехать, так и написал: я не продал вторую кровать, чтобы тебе было где отсыпаться. Ну уж нет, ехать к нему бедным, но гордым дружком из маленькой, но гордой страны я не хотел. Он вырвался на волю благодаря своей истории с теткой, я знал о ней немного, но достаточно, чтобы понять: история грязная, и замысел хладнокровный.
Мать звонила мне каждую неделю, но ее жалобы скользили в прохладном воздухе пустой квартиры, будто облачка, выдуваемые персонажами комиксов. Я ничего не хотел знать и не хотел давать объявлений, я собирался жить в обретенном раю до того сентябрьского дня, когда хаос постучится в обитую коричневой кожей дверь. В роли хаоса выступал знакомый маклер, он должен был вернуться в город в начале осени, и я был намерен тянуть до последнего.
Когда маклер наконец отыскался, я почувствовал себя правителем из какой-то затрепанной, прочитанной в детстве книги, которому некий волшебник посмотрел прямо в глаза. От этого взгляда мужик перенесся в другой мир, прожил там семьдесят лет в нищете и, вконец отчаявшись, решился накормить детей своим телом. Сказав жене не забудь посолить мясо! он проснулся в своем дворце и понял, что прошло всего несколько минут, а волшебник стоит перед ним и усмехается.