13 октября 1940
Таня
Она служила горничной у его родственницы, мелкой помещицы
Казаковой, ей шел восемнадцатый год, она была невелика ростом, что особенно
было заметно, когда она, мягко виляя юбкой и слегка подняв под кофточкой
маленькие груди, ходила босая или, зимой, в валенках, ее простое личико было
только миловидно, а серые крестьянские глаза прекрасны только молодостью. В ту
далекую пору он тратил себя особенно безрассудно, жизнь вел скитальческую, имел
много случайных любовных встреч и связей – и как к случайной отнесся и к связи
с ней…
Она скоро примирилась с тем роковым, удивительным, что
как-то вдруг случилось с ней в ту осеннюю ночь, несколько дней плакала, но с
каждым днем все больше убеждалась, что случилось не горе, а счастье, что
становится он ей все милее и дороже; в минуты близости, которые вскоре стали
повторяться все чаще, уже называла его Петрушей и говорила о той ночи как об их
общем заветном прошлом.
Он сперва и верил и не верил:
– Неужто правда ты не притворялась тогда, что спишь?
Но она только раскрывала глаза:
– Да разве вы не чувствовали, что я сплю, разве не знаете,
как ребята и девки спят?
– Если бы я знал, что ты правда спишь, я бы тебя ни за что
не тронул.
– Ну, а я ничего, ничего не чуяла, почти до самой последней
минуточки! Только как это вам вздумалось прийти ко мне? Приехали и даже не
взглянули на меня, только уж вечером спросили: ты, верно, недавно нанялась,
тебя, кажется, Таней зовут? и потом сколько времени смотрели будто без всякого
внимания. Значит, притворялись?
Он отвечал, что, конечно, притворялся, но говорил неправду:
все вышло и для него совсем неожиданно.
Он провел начало осени в Крыму и по пути в Москву заехал к
Казаковой, прожил недели две в успокоительной простоте ее усадьбы и скудных
дней начала ноября и собрался было уезжать. В тот день, на прощанье с деревней,
он с утра до вечера ездил верхом с ружьем за плечами и с гончей собакой по
пустым полям и голым перелескам, ничего не нашел и вернулся в усадьбу усталый и
голодный, съел за ужином сковородку битков в сметане, выпил графинчик водки и
несколько стаканов чаю, пока Казакова, как всегда, говорила о своем покойном
муже и о своих двух сыновьях, служивших в Орле. Часов в десять дом, как всегда,
был уже темен, только горела свеча в кабинете за гостиной, где он жил,
приезжая. Когда он вошел в кабинет, она со свечой в руке стояла на его постели
на тахте на коленях, водя горящей свечой по бревенчатой стене. Увидав его, она
сунула свечу на ночной столик и, соскочив, кинулась вон.
– Что такое? – сказал он, оторопев. – Постой, что
ты тут делала?
– Клопа жгла, – ответила она быстрым шепотом. –
Стала оправлять вам постель, гляжу, а на стене клоп…
И со смехом убежала.
Он посмотрел ей вслед и, не раздеваясь, сняв только сапоги,
прилег на стеганое одеяло на тахте, надеясь еще покурить и что-то
подумать, – засыпать в десять часов было непривычно, – и тотчас
заснул. На минуту очнулся, беспокоясь сквозь сон от дрожащего огня свечи, дунул
на нее и опять заснул. Когда же опять открыл глаза, за двумя окнами во двор и
за боковым окном в сад, полным света, стояла осенняя лунная ночь, пустая и
одиноко прекрасная. Он нашел в сумраке возле тахты туфли и пошел в соседнюю с
кабинетом прихожую, чтобы выйти на заднее крыльцо, – поставить ему на
ночь, что нужно, забыли. Но дверь прихожей оказалась заперта на засов снаружи,
и он пошел по таинственно освещенному со двора дому на парадное крыльцо. Туда
выходили через главную прихожую и большие бревенчатые сенцы. В этой прихожей,
против высокого окна над старым рундуком, была перегородка, а за ней комната
без окон, где всегда жили горничные. Дверь в перегородке была приотворена, за
ней было темно. Он зажег спичку и увидал ее спящую. Она навзничь лежала на
деревянной кровати, в одной рубашке и в бумазейной юбчонке, – под рубашкой
круглились ее маленькие груди, босые ноги были заголены до колен, правая рука,
откинутая к стене, и лицо на подушке казались мертвыми… Спичка погасла. Он
постоял – и осторожно подошел к кровати…
Выходя через темные сенцы на крыльцо, он лихорадочно думал:
«Как странно, как неожиданно! И неужто она правда спала?»
Он постоял на крыльце, пошел по двору… И ночь какая-то
странная. Широкий, пустой, светло освещенный высокой луной двор. Напротив
сарая, крытые старой окаменевшей соломой, – скотный двор, каретный сарай,
конюшни. За их крышами, на северном небосклоне, медленно расходятся
таинственные ночные облака – снеговые мертвые горы. Над головой только легкие
белые, и высокая луна алмазно слезится в них, то и дело выходит на темно-синие
прогалины, на звездные глубины неба и будто еще ярче озаряет крыши и двор. И
все вокруг как-то странно в своем ночном существовании, отрешенном от всего
человеческого, бесцельно сияющее. И странно еще потому, что будто в первый раз
видит он весь этот ночной, лунный, осенний мир…
Он сел возле каретного сарая на подножку тарантаса,
закиданного засохшей грязью. Было по-осеннему тепло, пахло осенним садом, ночь
была торжественна, бесстрастна и благостна и как-то удивительно соединялась с
теми чувствами, что унес он от этого неожиданного соединения с полудетским
женским существом…
Она тихо зарыдала, придя в себя и будто бы только в эту
минуту поняв то, что случилось. Но, может быть, не будто бы, а действительно?
Все тело ее поддавалось ему, как безжизненное. Он сперва шепотом побудил ее:
«Послушай, не бойся…» Она не слыхала или притворялась, что не слышит. Он
осторожно поцеловал ее в горячую щеку – она никак не отозвалась на поцелуй, и
он подумал, что она молча дала ему согласие на все, что за этим может
последовать. Он разъединил ее ноги, их нежное, горячее тепло, – она только
вздохнула во сне, слабо потянулась и закинула руку за голову…
«А если притворства не было?» – подумал он, вставая с
подножки и взволнованно глядя на ночь.
Когда она зарыдала, сладко и горестно, он с чувством не
только животной благодарности за то неожиданное счастье, которое она
бессознательно дала ему, но и восторга, любви стал целовать ее в шею, в грудь,
все упоительно пахнущее чем-то деревенским, девичьим. И она, рыдая, вдруг
ответила ему женским бессознательным порывом – крепко и тоже будто благодарно
обняла и прижала к себе его голову. Кто он, она еще не понимала в полусне, но
все равно – это был тот, с кем она, в некий срок, впервые должна была
соединиться в самой тайной и блаженно-смертной близости. Эта близость,
обоюдная, совершилась и уже ничем в мире расторгнута быть не может, и он навеки
унес ее в себе, и вот эта необыкновенная ночь принимает его в свое непостижимое
светлое царство вместе с нею, с этой близостью…
Как он мог, уезжая, вспоминать ее только случайно, забывать
ее милый простосердечный голосок, ее то радостные, то грустные, но всегда
любящие, преданные глаза, как он мог любить других и некоторым из них придавать
гораздо больше значения, чем ей!