Между колонками туалета, в тяжелой прихотливой раме, висело
что-то светлое, блестящее, красивое — и непонятное. Я видал его и ранее. Видел
и отражения в нем. Но изумило оно меня только теперь, когда мои восприятия
вдруг озарились первым ярким проблеском сознания, когда я разделился на
воспринимающего и сознающего. И все окружавшее меня внезапно изменилось, ожило
— приобрело свой собственный лик, полный непонятного.
Я заглянул в то светлое, блестящее, что слегка наклонно
висело между колонок туалета, увидал там другую комнату, совершенно такую же,
как та, в которой я был, но только более заманчивую, более красивую, увидал
самого себя — и в первый раз в жизни был изумлен и очарован.
Я восторженно оглянулся… Да, несомненно, в зеркале было все,
что было и здесь, вокруг меня — и стены, и стулья, и пол, и солнечный свет, и
ребенок, стоявший среди комнаты… Нас было двое, удивленно смотревших друг на
друга! И вот один из нас вдруг закрыл глаза — и все исчезло: остались только
светлые пятна, закружившиеся в темноте… Потом снова открыл их — и снова увидел
все то, что уже видел… Не странно ли только, что комната в зеркале падает,
валится на меня?
Робко приблизился я к зеркалу и, дотянувшись рукой до нижней
части рамы, толкнул ее.
Зеркало блеснуло, стукнулось о стену, а покатый пол,
отраженный в нем, стал еще более покатым. Теперь вся комната падала на меня,
падал и мальчик, стоявший против меня, и кровать, и стулья… Очарованный,
восхищенный, долго глядел я на то чудесное и новое, что так внезапно открылось
мне — и потянул раму к себе. Зеркало блеснуло, завалилось назад — и все
исчезло… И как раз в эту минуту кто-то хлопнул дверью, и я вздрогнул и громко
крикнул от страха.
III
Что было дальше?
Много раз пытался я вспомнить еще хоть что-нибудь; но это
никогда не удавалось.
Вспоминая, я быстро переходил к выдумке, к творчеству, ибо и
воспоминания- то мои об этом дне не более реальны, чем творчество.
Твердо помню только одно: зеркало поразило меня именно в
этот день. Я должен был разгадать его во что бы то ни стало.
Но как?
О, много было лукавств и ухищрений!
Они, эти ухищрения, кончались всегда неудачей. И пережив
неудачу, я, конечно, забывал о зеркале. Но вот я опять оставался наедине с ним
— и опять испытывал его власть над собою.
Я любил угловую комнату, когда она была пуста. Я входил,
затворял за собой двери — и тотчас же вступал в какую-то особую,
чародейственную жизнь.
Так тихо, так тихо, что слышна каждая нота в тонком и
печальном плаче замирающей в паутине мухи!
И я затаивал дыхание, и казалось, что и комната ждет чего-то
вместе со мною.
Мальчик, стоящий предо мною в отраженной комнате, был теперь
выше ростом, решительнее, смелее, чем тот, что стоял в ней в светлый
августовский день несколько лет тому назад. Но отраженная комната была все так
же притягательна, заманчива… стократ заманчивее той, в которой был я! И сладко
было снова и снова тешить себя несбыточной мечтою побывать, пожить в этой
отраженной комнате!
Только существует ли она и тогда, когда не смотришь на нее?
Чтобы узнать все это, нужно прежде всего обмануть кого-то.
И вот я делал равнодушное лицо, отходил от зеркала,
заглядывал с притворной беспечностью в окна — и вдруг быстро оборачивался к
туалету…
Нет, все по-прежнему!
Но тогда не сесть ли в кресло против зеркала? Закрыть глаза
и притворяться спящим… А затем сразу открыть их…
Увы, снова хитрость моя рассыпается прахом!
Оставалось еще одно: приоткрыть ресницы — так мало, так
мало, чтобы никто и не подумал, что они приоткрыты…
Но как это трудно!
Ресницы дрожат, глазам больно, и выходит все одно и то же:
или совсем ничего не видно, или хоть слабо, но видно все!
И много раз, делая отчаянные усилия, сдвигал я с места
тяжелые колонки, среди которых висело зеркало, и заглядывал между ними и
стеною. Но и там, именно там, где должна была заключаться разгадка тайны, не
оказывалось ничего, кроме бревен с одной стороны и шершавых дощечек, которыми
было забито зеркало, с другой!
— Значит, кроется что-нибудь за ними, за этими
дощечками?
Говорят, что за этими дощечками только стекло, намазанное
ртутью. Да, но что такое ртуть? Ртуть тоже нечто чудесное. Положил кто-то этой
ртути в пекущиеся хлебы — и вдруг хлебы запрыгали по печке! А главное: почему
поспешили закутать это что-то, намазанное ртутью и называемое зеркалом, в
черный коленкор, как только умерла Надя?
В эту страшную ночь, когда в доме свершилось что-то
невыразимое, наполнившее весь дом сперва таинственной суматохой, испуганными
голосами, а потом страстными криками матери, — зеркало завесили черным
коленкором.
Я, спавший в угловой комнате на широкой постели, и диком
ужасе вскочил на колени, когда тишину ночи прорезали эти крики. А затем в
комнату быстро вошла заплаканная нянька и накинула на зеркало кусок черной
материи.
И, как внезапный ветер по затрепетавшим листьям дерева, по
всему моему телу прошла одна мысль, одно сознание: в доме смерть! То ужасное,
чье имя — тайна!
IV
Ночи предшествовали тяжелые, печальные дни.
Стоял февраль, наполнявший комнаты скудным полусветом.
А девочка была больна уже давно, и казалось, что конца не
будет этим дням, этому скудному полусвету и тишине, воцарившейся с тех пор, как
в детской, пропитанной сладковатым запахом лекарств, затворили двери и завесили
окна темными шторами.
В глуши, на хуторе, заброшенные, забытые, жили мы тогда:
мать, Надя, нянька Дарья, большая властная старуха, я и мой воспитатель, —
если только можно было назвать так этого странного человека, похожего на
Данте, — человека без роду, племени, уже много лет скитавшегося по мелким
помещикам, обучавшего их детей и нигде не уживавшегося.
Я медленно, с трудом читал, а он, этот Данте, в стареньком
узеньком кургузом сюртучке и коротких панталонах, из-под которых торчали грубые
рыжие сапоги, ходил по комнате из угла в угол и думал, думал, бормоча свои думы
себе под нос и порою с злорадным наслаждением похохатывая.
А смерть уже незримо реяла среди нас, и печальную тишину
дома нарушали только шаги моего воспитателя и мое однотонное чтение. И читал я
как раз о ней: читал песнь о старом нормандском бароне, умиравшем в отдаленном
покое замка в бурную и темную ночь рождества Христова. И когда она появилась
наконец — столь грозная, что даже собаки на дворе завыли, услыхав вопли в
доме, — тотчас же было наброшено черное покрывало и на то, что каким-то
образом было причастно ее тайне!
V
Я уснул, чувствуя томительную тоску. За окнами чернела ночь,
комната была слабо озарена стоявшей на полу возле кровати свечой.