1901
Новая дорога
I
— Напрасно уезжаете! — говорят мне знакомые,
поздним вечером прощаясь со мной на вокзале. — Добрые люди только
съезжаются в Петербург. Чего вы там не видали? Лесов, сугробов? А потом еще эта
новая дорога, на которой дня не проходит без крушений!
— Бог милостив! — отвечаю я.
Провожающие пожимают плечами. Наступают те неприятные минуты
разлуки, когда сказать уже нечего, улыбки делаются фальшивыми, а время начинает
идти страшно медленно.
Наконец раздается второй звонок. Махая шляпами, провожающие
уходят и, оборачиваясь, кланяются уже с искренней приветливостью.
— Готово! — кричит кто-то около паровоза, и
паровоз тяжко стукается буферами в вагоны. Слышно, как он сдержанно сипит
горячим паром, изредка кидая клубы дыма, и платформа пустеет. Остаются только
высокий красивый офицер с продолговатым, нагло-серьезным лицом в полубачках и
дама в трауре. Дама кутается в ротонду и тоскливо смотрит на офицера
заплаканными черными глазами. Потом с неловкой поспешностью очень сытого
человека проходит большой рыжеусый помещик с ружьем в чехле и в оленьей дохе
поверх серого охотничьего костюма, а за ним приземистый, но очень широкий в
плечах генерал. Потом из конторы быстро выходит начальник станции. Он только
что вел с кем-то неприязненный спор и поэтому, резко скомандовав: «Третий», так
далеко швыряет папиросу, что она долго прыгает по платформе, рассыпая по ветру
красные искры. И тотчас же на всю платформу звонит гулкий вокзальный колокол,
раздаются гремучие свистки оберкондуктора, мощные взревывания паровоза — и мы
плавно трогаемся.
Офицер идет по платформе, раскланиваясь, ускоряя шаги и все
более отставая от вагонов; паровоз отрывистее и резче кидает из-под цилиндров
горячим паром… Но вот мелькнул последний фонарь платформы, офицера точно
сдернуло — и поезд очутился в темноте. Она сразу развернулась, усеянная
тысячами золотых огней в предместьях, а поезд уверенно несется в нее мимо
товарных складов и вагонов, грозно предупреждая кого-то дрожащим ревом. Светлые
отражения окон все быстрее бегут по рельсам и шпалам, ускользающим в разные
стороны, потом по снегу. Скоро в вагоне станет тепло и уютно, и, беспорядочно
громоздя вещи по диванам, пассажиры начнут располагаться на ночь. Седой,
строгий, но очень вежливый старичок-кондуктор в пенсне на кончике носа не спеша
проходит среди этой тесноты и пунктуально переписывает билеты, наклоняясь к
фонарику своего помощника.
Воздух в полях, после города, кажется необыкновенным, —
и, как всегда, я до поздней ночи стою в сенях вагона, отворив боковую дверь, и
напряженно гляжу против ветра в темные снежные поля. Вагон дрожит и дребезжит
от быстрого бега, ветер сыплет в лицо снежной пылью, свет фонаря в сенях
прыгает, мешаясь с тенями. И, качаясь, я хожу от двери к двери по холодным сеням,
уже побелевшим от снега… Прежде в пути всегда хотелось петь, кричать под
грохочущий марш поезда. Теперь не то. Плывут, бегут смутные силуэты холмов и
кустарников, с мгновенным глухим ропотом проносятся под колесами чугунные
мостики, в далеких, чуть белеющих полях мелькают огоньки глухих деревушек. И,
щурясь от ветра, я с грустью гляжу в эту темную даль, где забытая жизнь родины
мерцает такими бледными тихими огоньками…
Возвратясь в вагон, вижу в полусумраке фигуры лежащих; тесно
от шуб и поднятых спинок диванов, пахнет табаком и апельсинами… Согреваясь
после холодного ветра, долго смотрю полузакрытыми глазами, как покачивается
меховое пальто, повешенное у двери, и думаю о чем-то неясном, что сливается с
дрожащим сумраком вагона и незаметно убаюкивает. Славная вещь — этот сон в
пути! Сквозь дремоту чувствуешь иногда, что поезд затихает. Тогда слышатся
громкие голоса под окнами, шарканье ног по каменной платформе, а в вагоне —
ровное дыхание и храп спящих. Что-то беспокоит глаза… Это тусклый и лучистый,
желтоватый блеск замерзшего окна, за которым вокзальный фонарь. Он мутно и
неприятно озаряет сумрак вагона.
— Не знаете, какая станция? — спрашивает кто-то
странным испуганным голосом…
Потом звонок бьет где-то далеко-далеко, усыпительно, хлопают
двери вагонов, и доносится жалобный гул паровоза, напоминающий о бесконечной
дали и ночи. Что-то начинает вздрагивать и поталкивать под бок;
металлически-лучистый блеск фонарей проходит по стеклам и гаснет; пружины
дивана покачиваются все ровнее и ровнее, и наконец непрерывно возрастающий бег
поезда снова погружает в дремоту…
Внезапное прикосновение чьей-то руки извещает перед утром о
пересадке. Испуганно вскакиваю, торопливо забираю вещи и через большую, но
сонную и тускло освещенную станцию иду на какую-то длинную платформу,
занесенную свежим глубоким снегом, к маленькому поезду, составленному из самых
разнокалиберных вагонов… Новая дорога! Тишина, маленькие вагоны, душистый дым
березовых дров, запах хвои… Славно!
В полудремоте попадаю в вагон-микст, тесный, с квадратными
окнами, и тотчас же снова крепко засыпаю. И к утру оказываюсь уже далеко от
Петербурга. И начинается настоящий русский зимний путь, один из тех, о которых
совсем забыли в Петербурге…
II
Будит меня чей-то мучительный кашель. Открываю глаза: вижу
станового, старого служаку в рыжей енотовой шубе поверх серой полицейской
шинели. От натуги глаза у него вытаращены и полны слез, обветренное лицо
красно, седые усы взъерошены. Он необыкновенно жарко раскурил огромнейшую
папиросу из дешевого крепкого табаку, а в старом вагончике и без того сумрачно,
потому что окна полузанесены снегом. Поезд трясет и гремит, как телега.
— Вот так кашель! — говорит становой, отдуваясь,
так просто и добродушно, точно мы росли вместе. — Только и полегчает,
когда немножко покуришь!
«Ну, значит, Петербург далеко!» — думаю я и заглядываю в
окна. О, какой белый, чистый снег! Белое безжизненное небо и белое бесконечное
поле с кустарниками и перелесками. Проволоки телеграфных столбов лениво плывут
за окнами, точно им скучно подыматься, опускаться и вытягиваться вслед за
поездом, а столбам надоело бежать за ними. Поезд на подъемах скрипит и
качается, а под уклоны бежит, как старик, пустившийся догонять кого-нибудь.
Однообразно белеют поля, машет вдали крыльями птица, чернеют кустарники и
деревушки — и все это кругами уходит назад. Ветер лениво развевает дым
паровоза, и кустарники, по которым расстилается этот дым, будто курятся и
плавают по снежному полю…
Пассажиров, кроме меня и станового, который, впрочем, скоро
слезет на разъезде, всего-навсего один: бородатый коренастый старик —
железнодорожный артельщик с сумкой через плечо, похожий на уездного лавочника.
Он усердно занимается насыпкой папирос и чаепитием, все утро слышно, как он с
наслаждением схлебывает с блюдечка горячую жидкость.
— Не угодно ли-с? — говорит он, указывая глазами
на жестяной чайник. — А то что ж на вокзалах-то платить по гривеннику за
стаканчик!
Около двери, где я помещаюсь, по ногам несет холодом; сижу,
закутавши колени, и смотрю то на свежие выемки около линии, то на новенькие
тесовые станции и разъезды, то на белое поле с перелесками, и кажется, что
стволы деревьев трепещут и сливаются, а весь перелесок идет кругом: ближние
деревья, трепеща, бегут назад, а дальние постепенно заходят вперед… Потом мы с
артельщиком пьем чай, потом я отправляюсь бродить по вагонам и площадкам…
Необыкновенно приятно смотреть на мелькающий в воздухе снег: настоящей Русью
пахнет!