— Сейчас нехорошее место будет! — со вздохом
говорит стоящий за мной на площадке вагона мещанин. — Тут сейчас подъем
версты в три, а потом насыпь. Смотреть жутко! Тут дня не проходит без беды…
Я смотрю, как уходят от нас и скрываются в лесу огоньки
станции. «Какой стране принадлежу я, одиноко скитающийся? — думается
мне. — Что общего осталось у нас с этой лесной глушью? Она бесконечно
велика, и мне ли разобраться в ее печалях, мне ли помочь им? Как прекрасна, как
девственно богата эта страна! Какие величавые и мощные чащи стоят вокруг, тихо
задремывая в эту теплую январскую ночь, полную нежного и чистого запаха
молодого снега и зеленой хвои! И какая жуткая даль!»
Я гляжу вперед, на этот новый путь, который с каждым часом
все неприветливее встречают угрюмые леса. Стиснутая черными чащами и освещенная
впереди паровозом, дорога похожа на бесконечный туннель. Столетние сосны
замыкают ее и, кажется, не хотят пускать вперед поезд. Но поезд борется:
равномерно отбивая такт тяжелым, отрывистым дыханием, он, как гигантский
дракон, вползает по уклону, и голова его изрыгает вдали красное пламя, которое
ярко дрожит под колесами паровоза на рельсах и, дрожа, злобно озаряет угрюмую
аллею неподвижных и безмолвных сосен. Аллея замыкается мраком, но поезд упорно
подвигается вперед. И дым, как хвост кометы, плывет над ним длинною белесою
грядою, полной огненных искр и окрашенной из-под низу кровавым отражением пламени.
1901
Костер
У поворота с большой дороги, у столба, указывающего путь на
проселок, горел в темноте костер. Я ехал в тарантасе тройкой, слушал звон
поддужного колокольчика, дышал свежестью степной осенней ночи. Костер горел
ярко, и, чем ближе я подъезжал к нему, тем все резче отделялось пламя от
нависшего над ним мрака. А вскоре стало можно различить и самый столб,
озаренный из-под низу, и черные фигуры людей, сидевших на земле. Казалось, что
они сидят в каком-то хмуром подземелье и что темные своды этого подземелья
дрожат от переплетающихся языков пламени.
Когда его отблеск коснулся голов тройки, люди, сидевшие у
костра, повернулись. Позы у них были внимательные, лица красные. Собака вдруг
вырезалась на огне и залаяла. Потом поднялся с земли один из сидевших. В низком
пространстве, озаренном костром, он был огромен.
— Гирла-а! — гортанно и глухо крикнул он на
собаку.
Остановив лошадей, я попросил спичек:
— Добрый вечер! Нельзя ли закурить у вас?
За лаем собаки человек, который выжидательно встал передо
мною, крепкий, широкогрудый старик в бараньей шапке и накинутом на плечи
кожухе, не расслышал, злобно топнул ногой.
— Ат, каторжна! — крикнул он на овчарку и, не
спуская с меня подозрительного взгляда, громко прибавил гортанным цыганским
говором: — Добрий вечiр, пану! А що милостi його завгодно буде?
Ноздри у него были вырезаны резко, борода доходила до самых
глаз. И в этих черных глазах, в черных жестких волосах, густо вьющихся из-под
шапки, в жесткой, кудрявой бороде — во всем чувствовалась дикость и
внимательность степного человека.
— Да вот, закурить нечем, — повторил я. —
Дайте, пожалуйста, пару спичек.
— А хiба жєсть спички у циган? — спросил
старик. — Може, пан от костра запалить?
Он отошел к костру, наклонился и спокойно кинул на ладонь
руки раскаленный уголь. Я поспешил приставить к нему папиросу и кинул два-три
быстрых взгляда на маленький табор. Один из сидевших был рыжий оборванный
мужик, видно, бродяга-рабочий с низов, другой — молодой цыган. Он сидел,
горделиво откинув голову назад, и, охватив руками поднятые колени, искоса
смотрел на меня. Синевато-смуглое лицо его было тонко и очень красиво. Белки
глаз выделялись на этом лице — и глаза казались изумленными. Одет он был
щеголем: тонкие сапоги, новый картуз, городской пиджак, шелковая лиловая
рубаха.
— Може, пан блукає? — спросил старик, кидая уголь.
— Нет, — сказал я и еще раз глянул на костер,
который слепил меня своим ярким мерцанием. И тогда из темноты выделились серые
полы большого разлатого шатра, брошенная дуга и оглобли телеги, а возле них —
самовар, горшки и большая перина, на которой лежала толстая цыганка в
лохмотьях, кормившая грудью полуголого ребенка. Надо всем же этим стояла
девочка лет пятнадцати и задумчиво смотрела на меня печально-призывными глазами
необыкновенной красоты.
— Може, проводить пана? — повторил старик живо.
— Нет, спасибо, — поспешил я ответить и откинулся
в задок тарантаса.
— Пошел!
Лошади тронули, копыта дружно застучали, а колокольчик так и
залился жалобным стоном, перебивая лай бросившейся за нами собаки…
Не было больше тепла и запаха горящего бурьяна, в лицо веяло
свежестью ночи, и опять, темнея в сумраке, бежали навстречу мне поля. Черная
дуга высоко вырезывалась в небе и, качаясь, задевала звезды. Но еще ярче, чем у
костра, видел я теперь черные волосы, нежно-страстные глаза, старое серебряное
монисто на шее… И в запахе росистых трав, и в одиноком звоне колокольчика, в
звездах и в небе было уже новое чувство — томящее, непонятное, говорящее о
какой-то невознаградимой потере…
1902–1932
В августе
Уехала девушка, которую я любил, которой я ничего не сказал
о своей любви, и так как мне шел тогда двадцать второй год, то казалось, что я
остался один во всем свете. Был конец августа; в малорусском городе, где я жил,
стояло знойное затишье. И когда однажды в субботу я вышел после работы от
бондаря, на улицах было так пусто, что, не заходя домой, я побрел куда глаза
глядят за город. Шел я по тротуарам мимо закрытых еврейских магазинов и старых
торговых рядов; в соборе звонили к вечерне, от домов ложились длинные тени, но
было еще так жарко, как бывает в южных городах в конце августа, когда даже в
садах, жарившихся на солнце целое лето, все покрыто пылью. Мне было тоскливо,
несказанно тоскливо, а вокруг меня все замирало от полноты счастия, — в
садах, в степи, на баштанах и даже в самом воздухе и густом солнечном блеске.
На пыльной площади у водопровода стояла красивая большая
хохлушка в расшитой белой сорочке и черной плахте, плотно обтягивавшей ей
бедра, в башмаках с подковками на босую ногу. Было в ней что-то общее с Венерой
Милосской, если только можно вообразить себе Венеру загорелой, с карими
веселыми глазами и с такой ясностью чела, которая бывает, кажется, только у
хохлушек и полек. Наполнив ведра, она положила коромысло на плечо и пошла прямо
навстречу мне, — стройная, несмотря на тяжесть плескавшейся воды, слегка
покачивая станом и постукивая башмаками по деревянному тротуару… И помню, как
почтительно я посторонился, давая ей дорогу, и как долго смотрел за нею! А в
улицу, которая шла с площади под гору, на Подол, видна была огромная, мягко
синеющая долина реки, луга, леса, смуглые золотистые пески за ними и даль,
нежная южная даль…