Сейчас я собрался нести их в починку. Да, они служат мне до сих пор, эти английские ботинки. Перед этим я выковырял, что в них было. Бумажка закаменела, но я всё-таки её развернул.
Буковки аккуратные, каждая стоит отдельно.
Бумажка придаёт мне уверенности, что всё случившееся произошло на самом деле.
+ + +
— Отчёт от Магнезия Заветренного, — читал я с выражением, стоя на сцене. — О моём росте как поэта и как мыслителя. Пункт первый.
Тут я почувствовал на себе взгляд Фиолетова. Мне не понравился этот взгляд Фиолетова. В этом взгляде было много лишнего.
Меня оно разозлило. Я встал в позу и начал:
— Моё творческое, поэтическое credo — апелльясьён пар экселлянс, и я не обязан знать, что это значит. Меня интересуют вещи, а не слова, точнее сказать — слова меня интересуют как вещи, в качестве вещей. "Апелльясьён пар экселлянс" прекрасно звучит, и мне, как поэту, этого достаточно, чтобы сделать эти слова своим девизом, своим дерзким вызовом. Их значение я бросаю критикам, как обглоданную кость — псам.
Прочитав этот бред эгоманьяка, я глотнул воздуха и продолжил:
— Пункт второй. Я открыл, что в хорошем стихотворении мало прилагательных. В очень хорошем, почти гениальном, их может быть сколько угодно, но они уже утрачивают природу эпитета, становятся такой же словесной плотью, резонатором прадревнего поэтического гула, как и все остальные слова, буквы, прочерки и подчерки, гениально точные в своей точности точки, и даже запятые, эти кошачьи коготки слов, запущенные в водоворот гуления. Гениальное же стихотворение ни на что не похоже, и говорить о нём бессмысленно: его единственным описанием является оно само. И даже это описание — приблизительное и неточное.
Про себя я подумал, что последние фразы стоит запомнить. Такие фразы нравятся женщинам, почему-то подумал я. (Да, мысль девственника, в чего же вы ещё хотели.)
— Пункт третий. Совершив девять, три и потом ещё четыре духовных подвига, в сумме пятнадцать, я совершенно освободился от влияния фармазона и безвкусёра Вячеслава Иванова. В связи с этим я написал поэму, полностью уничтожающую самого Иванова и его поэзию. Её я публике предоставлю…
Самым поразительным было то, что меня слушали. Покорно слушали меня все эти люди, покорно и даже внимательно. Чувство было, будто они обязаны всё это терпеть.
— Эпиграф! — крикнул я, встряхивая в воздухе кистью левой руки. — Всё грех, что действие. Вячеслав Иванов.
— Насколько припоминаю, Вячеслав Иванов этого не говорил, — тихо, но как-то очень веско сказал Фиолетов.
— Скажет ещё, — возразил я нахально. (Я не ошибся.) — Второй эпиграф. Не добро быти человеку единому. Автор не указан.
Лицо прыщавого как-то резко выделилось среди сидящих и стоящих. Не знаю как, но я увидел на нём одобрение — глумливое, но отчётливое. Это меня ободрило.
Громко откашлявшись, я начал:
— У Бога несть частей. В особь — срамных.
В частях есть срам. Они всегда суть уды,
Совокуплений жаждущие…
Тут я несколько поперхнулся. Но вспомнил о полтиннике и почему-то об Иде. Мне пришло в голову, что, если я хорошо прочитаю это идиотское и похабное стихотворение, она будет моей. Не знаю, в каких подвалах мозга зародилась эта мысль. Однако тогда она мной овладела.
Я кое-как закончил четверостишие и начал второе,
— Всё похотно. Течёт от всех мастей
Тяжёлый дух, в тоске изнемогая…
Ида, как мне показалось, поморщилась. Но мне было всё равно. Меня охватил какой-то скверный азарт.
Дальше я читал почти с энтузиазмом.
+ + +
Всё грех, что действие. Вячеслав Иванов.
Не добро быти человеку единому.
У Бога несть частей. В особь — срамных.
В частях есть срам. Они всегда суть уды,
Совокуплений жаждущие. В них
Нечистопламенные тлеют зуды.
Всё похотно. Течёт от всех мастей
Тяжёлый дух, в тоске изнемогая:
Любая часть, ано изъян частей -
Иль шмат срамной, или дыра влага́я.
Всё блудом полно. Лепятся впотьмах
Частицы вещества в слепом томленьи,
Складая плоть вселенскую. Ей в пах
Змеит душа с похабным вожделеньем.
Всё дышит блудом. Числа нечисты.
И все пространства, аки суки, течны,
И функции разверстывают рты,
Где их значенья ёрзают. Извечно
Всё трётся — камни, травы и цветы,
Душа об тело срамно пламенеет,
И грех во грех бесовски жмёт персты,
И добродетель маткой стервенеет.
Луч мнёт гладь вод, гора труди́т долину,
И Пустоты разъятую Махину
Пронзает Времени стремительный Колосс!
Всё похотно! И Бог лишь чист и прост.
Но Бог далёк и холоден. Один
Ты в гуще подлой тьмы варился, плавал -
И варево мiров мешал наш Господин,
Проворный дух, неутомимый Дьявол.
И он частями тож не обделён —
И теми обладая, и иными,
Но так промеж собой он разделён,
Что несть соединений промеж ними:
Он срамный шмат лелеет на лице,
В затыльной ямке — тайную вагину,
И исступлённо кружится в танце́,
Стремясь поять другую половину:
Познать желая самого себя,
В свой свищ загнать свой прыщ замысля дерзко,
Он крутится, и, уды теребя,
Себе утехи ищет богомерзкой,
И самое пространство тщит свернуть,
Чтоб самого себя ж и подъебнуть.
Что ж человек? Он волен избирать
Иль образ Божий, или путь обычный.
И те, кому на дольнее насрать,
Приобретают горнюю добычу,
Но и другое осудить нельзя -
Быть частью средь частей, жить светом отражённым.
И мужа повлечёт обычная стезя -
Быть псом ебливым с пастью обнажённой,
И будут жёны, псицы ещё те,
И будет жизнь с её насущным блудом.
Ничто не пребывает в чистоте
И не пребудет. Разве только чудом:
Бывает миг — ослабнет крепость уз,
Что держат нас в обителях сорома.
Темна luxuria, но Вечной Правды lux