Вот о чём пел, вот о чём шептал мне Цинципер: — мой мучитель, язва, моё искушение.
— Муля, — заговорил я в последнем приступе рассудка. — Муля, разве ты знаешь евреев? Твой отец, Муля, кто он? Разве еврей он, Муля? Он родился в библиотеке и умрёт в библиотеке. Твоя мать, Муля, кто она? Она родилась во Франции и друзья её — католики. Когда тебе стало тринадцать лет, у тебя был ремень на руке? Ты когда-нибудь ел рыбу фиш? Ты читал молитву на лашон кодеш? У меня только отец такой, но я знаю евреев. Ты рассказываешь мне сказки, Муля!
Я говорил это всё, а Муля укладывал чемоданы. У него их было два, у меня был один, с железными уголками. Я проклеил его худую крышку страничками последнего своего фельетона. В чемодане лежало бельё, стеариновая свечка и начало романа об Александре Втором.
+ + +
Вагон был выкрашен синим, но по сути был зелёным. У солдата напротив имелась скатка через плечо и походный сидор, из которого он достал кашу. Холодную комковатую кашу дал он мне, и я ел со слезами. Какой-то спекулянт в фуражке, под которой было лицо растлителя и вора, достал самогон. Сухой закон ещё существовал, но уже не действовал.
Он был сделан из мазута, не иначе, этот самогон. Каша кончилась, и мы пили его, закусывая собственной глупостью.
Потом мы проснулись. Не было солдата, не было спекулянта в фуражке, не было мулиных чемоданов. Мой лежал на полу, открытый и пустой. Кроме того, кто-то побывал в наших карманах и унёс из них всё, вплоть до шелухи от семечек.
Я сел, задумчив собою. Мне было непонятно, пойдёт ли вору впрок начало романа об Александре Втором. Сердце скорбело, но не умирало, нет.
Муля же хихикал, как сумасшедший. У него были деньги, у этого Мули. Николаевки были у него, и даже настоящее серебро. Они были зашиты в подкладке рукавов, в неудобных местах, куда не добрались пальцы солдата и спекулянта. Мы смогли купить на станции пирожки с картошкой. И самогон, который не пах мазутом. Я добыл этот самогон на станции, я это сделал.
Мы ели и пили, а я пытал Мулю Цинципера, откуда у него деньги. Я это знал, и он знал, что я это знаю. Но мне было важно, чтобы он сказал.
— Ты молодой негодяй, Цинципер! — кричал я. — Ты продал гравюры!
— Да, — отвечал Цинципер с гордостью висельника. — Я продал гравюры. Теперь мой отец проклянул меня, и пусть проклянул.
— Ты не знаешь русского языка, Муля, — говорил я ему. — Такого слова нет — "проклянул". Русские говорят "проклял".
— Что ты знаешь о русских? — визжал Цинципер. — Что может понимать о русских какой-то там Джонсон? Это просто смешно, Жорж!
— Меня зовут Георгий, моя мать — русская дворянка, а ещё я набью тебе морду, твою жидовскую морду, — сказал я Цинциперу. И мы выпили ещё.
+ + +
В городе было ветрено. Муле захотелось сладкого.
Мне тоже захотелось сладкого. В большой кондитерской нам предложили крохотные пирожные по цене золота. Мы отказались покупать такие пирожные. Продавщицы показывали на нас ногтями и хохотали так, как только умеют продавщицы. Мы выскочили оттуда, румяные со стыда.
Потом нам попалась небольшая лавочка, пахнущая мукой. Огромная женщина держала её, огромная женщина с горбом вместо носа и глазами цвета июньской ночи.
Муля подошёл к прилавку и стал спрашивать цены. Он увидел мацу и спросил, что это за вафли.
Цинципер не знал за евреев ничего. Но его лицо было лицом еврея.
Женщина посмотрела на него особенным способом и закричала:
— Посмотрите на него! Он не знает, что это такое! Покажите мне вашу маму, шобы я могла до неё сказать! Он не знает, что это такое! Покажите мне вашу маму!
Мы бежали, а в спину нам неслось — "покажите мне вашу маму!"
+ + +
Через неделю я пошёл в типографию наборщиком и корректором. Взял меня Хаим Острозецер.
Острозецер не был сладкий еврей. Сладких евреев не стало в Одессе, они куда-то все умерли или подевались. Острозецер был грустный еврей с висучими пейсами. У него было шесть дочерей. Шесть страшненьких дочерей с лицами булыжников. Никакой мужчина не хотел любить их без денег. Острозецер собирал им приданое. Он не верил деньгам и покупал золото. Но это было ещё ничего. Грустная ошибка состояла в том, что все это знали: Острозецер собирает дочерям приданое и покупает золото. К нему приходили пять раз и дважды пытали. У него взяли левый глаз и мизинец на левой руке. Он не отдал золота. В двадцатом его взяла чрезвычайка. С тех пор его не стало, этого Острозецера.
Но тогда он был. Он издавал всё, что можно было продать. Меня он получил за мелкий грош, койку в типографии и домашние обеды.
Муля подался к старьёвщикам и букинистам. Там он видел деньги. Но деньги плохо видели Мулю. Он несколько раз делал хорошие сделки с книгами, но горел на фарфоре и керамике. Он жил на разницу между хорошими сделками и плохими. В сумме нам обоим хватало.
Я больше не голодал. В домашних обедах было первое и бывало второе, а иногда заводилась и какая копейка на вечернее вино. Я скопил несколько килограммов живого веса и купил себе ботинки из кожи. Английские солдатские ботинки — вот что купил я у какого-то сумасшедшего грека. Каждый из них был как линкор. Еда давала силу, ботинки — уверенность в ней. Я осмелел. Мне снова стали сниться женщины. Чтобы не впасть в стыдное занятие, я опять стал писать роман из жизни Александра Второго.
+ + +
Деньги кончились на улице Малая Арнаутская.
Не то чтобы совсем кончились они, эти наши деньги. Буквально завтра мне должны были заплатить в типографии. Муля нашёл на развале Новый завет с Псалтирью Ивана Фёдорова, взял за гроши и уже почти нашёл солидного покупателя. Намечались ещё какие-то парносы, как называли их в этом городе. Но это всё было завтра или послезавтра. Сейчас у нас не было денег — кроме мулиных грошей, оставленных на конку.
Нас вынесло в какой-то переулок, где ветер мотал обрывки плакатов. У стены стояла девушка в крохотной шляпке — в точности такая, о которой Муля пел мне тогда, в Петрограде.
Цинципер не мог оставаться спокойным в виду девушки в шляпке. Он метнулся за цветами, он купил цветы. За это время к барышне подошёл господин в тёмном костюме и котелке. Он был пошляк, я сразу вижу такие вещи. Он увёл её, эту девушку. Мы остались с цветами и без копейки.
Темнело. Дул холодный скользкий ветер с моря. Я чувствовал грусть, долгую, как русская песня. Мне не хотелось идти пешком до типографии.
Девушка появилась вдруг. Не та, другая. Она была без шляпки и пошляка. Она увидела нас и наши цветы.
— Вы ищете домм? — спросила она, чуть заикнувшись на последнем слоге.
— Да, — быстро сказал я, — Мы ищем дом.
— Идёмте, — сказала девушка обоим из нас (так можно сказать в Одессе).
Шли быстро.
+ + +