— Констанции подошел бы любовник из простонародья, — хихикнул Эйвери. — У тебя, Нико, наверное, дух захватило. Если ты любитель подобных вещей.
— Ну, — Николас слегка покраснел, — не сказал бы.
— Ладно, он славный малый, — подытожил Тим, — и, по-моему, почти любой покажется приятным разнообразием после Эсслина. Ложиться с ним в постель все равно, что с памятником принцу Альберту. — Он одернул манжеты на своей рубашке. — Уже почти без четверти семь. Пора пойти проверить пульт.
Он взял бутылку и быстро направился к двери. Эйвери засеменил следом. Николас устремился за ними.
— А ваша тайна?
— Потом.
— У нас есть еще двадцать минут.
— А у меня еще больше, — отозвался Эйвери. — Я могу ему рассказать.
— Расскажем вместе. — Тим дернул дверь осветительной ложи, потом достал ключ. — По крайней мере, Дэвид запер за собой дверь.
Он открыл дверь, и все трое на мгновение задержались у входа, а Эйвери подрагивал, словно ищущий добычу зверь. Он вытянул свой маленький носик (насколько было возможно) и принюхался, как будто надеялся учуять в спертом воздухе легкий аромат порочности.
— Ради всего святого, Эйвери.
— Извини.
Образ Китти вновь живо представился Николасу, и казалось невозможным, чтобы в этом тесном помещении не осталось никаких следов ее присутствия. Он увидел на стекле едва различимые полосы, оставленные ее лопатками.
— Интересно, почему они выбрали это место? — подивился вслух Эйвери.
— Извращенное воображение. Ладно… Увидимся позже, Николас.
Николас развернулся и собрался уйти, когда его поразила внезапная мысль.
— Эйвери… Ты ведь никому не передашь то, что я вам рассказал?
— Я?! — возмутился Эйвери. — Мне нравится, что ты спрашиваешь об этом меня. Почему не его?
Николас ухмыльнулся:
— Спасибо.
Спускаясь по лестнице, он столкнулся с Гарольдом, который явился в театр, как обычно, по-наполеоновски. Войдя в фойе, он принялся кричать и успокоился, лишь когда каждый уголок театра пришел в совершенно ненужное суматошное движение. Гарольд считал, что все постоянно должны быть чем-нибудь заняты.
— Ну, все готовы? — воскликнул он, уселся в третьем ряду, закурил сигарету «Давидофф» и снял шапку. У Гарольда была целая коллекция меховых шапок. Эта, сшитая из меха нескольких разных животных, была трех цветов: черного, бежевого и желтовато-серого; в придачу к ней был приделан короткий хвост. На голове у Гарольда она выглядела, будто свернувшийся лемур, и члены труппы называли ее «Гарольдов суккуб».
— Эй, Дирдре! — взревел Гарольд. — Поживее!
Пьеса началась. Вентичелли, сидевшие у рампы, внезапно вскочили, неотделимые друг от друга, будто назойливые комары. Они представляли собой мерзкую парочку, с одутловатыми лицами и лохматыми волосами непонятного цвета — грязно-бежевого, с розоватым оттенком; театральные парикмахеры называют его «цветом шампанского». Их веки были, словно у ящериц, по-старчески полуопущены, хотя обоим было чуть за тридцать. Они всегда говорили на сцене мерзким шепотом, как будто намеревались сообщить зрителям какую-то отвратительную тайну. Гарольд постоянно делал им замечания, чтобы они говорили громче. Чувствуя себя в безопасности под покровительством Эсслина, они ядовито обсуждали всех и вся, и дыхание их было сырым и зловонным, словно только что разрытая могила. Окончив свой открывающий пьесу диалог, они плотно завернулись в плащи и с важным видом удалились за кулисы.
На подмостки вышел Эсслин, и Николас с завистью взглянул из-за кулис на его высокую фигуру. Он не мог отрицать, что на сцене его соперник выглядит великолепно. Начать хотя бы с его лица. Высокие скулы, довольно полные, но красивые губы и, что бывает особенно редко, совершенно черные глаза, пронзительные и блестящие. Его выбритые щеки всегда отливали синевой, как у злодеев в мультфильмах про бандитов.
Лицо Николаса было самое что ни на есть обыкновенное. Его волосы с некоторой натяжкой можно было бы назвать каштановыми, глаза были с зеленоватым оттенком, а нос — относительно прямым. Интерес его лицо представляло разве что своей неправильностью. Нос находился слишком далеко от верхней губы, что делало Николаса слегка похожим на обезьяну — так он сам считал, хотя кассирша Хейзл находила это «очень сексуальным». Расстояние между его глазами было слишком широким, расстояние между бровями — еще шире, а линия роста волос пролегала чересчур высоко. Низкорослый, неуклюжий, с неправильными чертами лица, Николас к тому же с горечью осознавал, что к двадцати одному году, вероятно, полностью облысеет. Он оскорбленно смотрел на курчавые, черные как смоль волосы Эсслина. Безупречные, даже без единой чешуйки перхоти.
— Не унывай, — шепнул Дэвид Смай, готовясь к своему первому выходу. — Этого может никогда и не случиться.
Николас не успел улыбнуться в ответ, как Дэвид исчез. «Бедолага Дэвид», — подумал Николас, наблюдая, как лакей Сальери бочком проходит по сцене с неестественным и страдальческим видом, как будто человек, который ненавидит сцену и в спектакле участвует только потому, что его заставили. К счастью, лакей — немая роль. Однажды Дэвиду поручили произнести одну реплику из семи слов, но он умудрился во время каждого спектакля произносить их в разном порядке, ни разу не повторившись.
— Дэвид, — донеслось до Николаса из партера. — Постарайся ходить не так, будто у тебя в штанах свила гнездо утка. Вернись и выйди заново.
Покраснев, юноша повиновался. Широким мужским шагом он вышел на сцену и услышал, как Вентичелли насмехаются над ним.
— Боже мой, вылитый лакей-французишка.
— Нет, это Дандини
[36].
— Вы оба неправы. — Эсслин напыщенно, как в пьесе эпохи Реставрации, бросил реплику в сторону. — Это настоящий Квазимодо.
— Ради всего святого, прекратите! — вскричал Гарольд. — Я ставлю спектакль, а вы тут балаган устроили.
Он снова сел в кресло, и репетиция продолжилась. «Амадей» был непростой пьесой, но Гарольд никогда не боялся испытывать свои режиссерские умения, и его не останавливал тот факт, что в пьесе много персонажей и тридцать одна сцена. В качестве рабочих сцены привлекли шестерых старшеклассников из местной средней школы, и Гарольд с недовольным видом наблюдал, как они лениво перетаскивают декорации. Вольно было автору требовать, чтобы их занятие не бросалось в глаза. Ему никто не навязывал толпу спящих на ходу зомби, которые не могут отличить сцену от девяносто седьмого автобуса. А Эсслин, который находится на сцене весь спектакль и мог бы им пособить, совершенно бесполезен. Много лет назад Гарольд допустил ошибку, сказав, что пока он ставит спектакли, ни один актер, вне зависимости от положения, не унизится до того, чтобы во время представления перенести с места на место хотя бы дощечку или кирпичик. Все это обязанности рабочих сцены. С тех пор ведущий актер труппы упрямо откатывался дотрагиваться до чего-либо, кроме реквизита, принадлежавшего его персонажу.